Станислав Лем Философия случая





НазваниеСтанислав Лем Философия случая
страница65/67
Дата публикации21.08.2013
Размер9.31 Mb.
ТипКнига
100-bal.ru > Философия > Книга
1   ...   59   60   61   62   63   64   65   66   67
гротеском . Гротеск относится не к чисто артикуляционным (размещенным в плоскости языка) модальностям литературы. Он занимает определенное место на шкале, на которой нулевая отметка соответствует повествованию в духе протокольного отчета. Первое нарушение протокольности – это ирония, ставящая под вопрос либо представляемое в высказывании, либо представляющего, либо и то и другое вместе. Усиление иронии переводит ее в насмешку. Далее, издевка приближается уже к пасквилю. Гротеск же сообщает данной области опредмечивания такой чекан, что ее искажения становятся не только и не столько просто смешными (благодаря некоей асинхронии включений, перепутывание классификационных принципов), но и значащими. Как если бы мир литературного произведения, implicite сопоставляемый с носимой каждым из нас в себе парадигмой реальности, благодаря возникающим при этом изгибам, нестыковкам и расшатыванию смыслов наполнялся семантической избыточностью. Благодаря этому явлению «избыточной пролиферации значений» в искажениях гротеск, в свою очередь, может осциллировать между юмористичным (в основном) ехидством и кошмаром, даже ужасным. Результатом обычно является равнодействующая задействованных переменных, образующих как бы группу преобразований – трансформаций под определенным углом (например, в отношении градиента направлений, точки зрения, перспективы) ковариантных, то есть унифицированных по исходным принципам. А поскольку такое единство подхода конституирует систему высшего порядка, гротеск очень часто, если не всегда, представляет собой экземплификацию определенных философских установок. Именно благодаря этому гротескная действительность литературного произведения служит, с одной стороны, определенным приращением и усилением действительности реальной, а с другой стороны, как бы выявлением и освещением тех признаков реальной действительности, которые без этого совсем или почти не выступают наглядно. Это можно прекрасно видеть, например, в «Фердидурке», где просматривается общее направление трансформации, а также желание отобрать материал так скрупулезно, что это создает впечатление «рассматривания под микроскопом» или эффект «увеличения мелких промежутков времени». Единство гротескно-искажающей интеграции находит полное оправдание, а тем самым и «снимает удивление» в философской (экзистенциальной, но не экзистенциалистской) интенции этого романа. Ибо данная литературная форма всегда представляет собой своего рода стихийный семантический диагноз.

Кафка столкнул (по типу диссонанса) почтенное и возвышенное – возвышенное до степени иррациональной святости! – с тем, что в рациональном плане воспринимается как насмешка и скептическая издевка. Если рассматривать это как проект, то он чрезвычайно рискованный. Кто может знать, не появятся ли при таком подходе произведения, не подходящие ни под какую классификацию и не сводимые к какому-либо одному способу прочтения. Миф удаляется от реального и повседневного мира; гротеску этот мир необходим, без него он (в отличие от сказки) ничего не значит. Разве что сам гротеск окажется умышленно «осказочненным» – прием, иногда применяемый из соображений, например, цензурных и симулирующий в таких случаях «невинность» текста. Миф устанавливает порядки, ex definitione совершенные и неоспоримые; гротеск увеличивает и делает чудовищными житейские аксессуары, чтобы они одновременно устрашали и смешили. Например, глаз мухи, наблюдаемый в микроскоп и изображенный в виде окарикатуренного купола собора Святого Петра. Еще одна особенность Кафки в том, что мифы повествуют нам – принципиально – о Необыкновенных, Великих, а по меньшей мере – Избранных провидением (ср. «Избранника» у Манна) – ведь не всякий рождается богом, не каждый является Фаустом, Прометеем, Одиссеем или хотя бы (вопреки психоанализу) Эдипом. Напротив, кафкианский «миф» далек от «избранных» – это миф Каждого и имеет вид серой, неудачной, вечно над чем-то копошащейся и горькой человеческой судьбы. Отсюда его десигнативная «емкость» – и отсюда же сила производимого им впечатления.

После того как этот жанр литературы долгое время подвергали тщательно продуманным в социальном плане интерпретациям, за ним закрепилось наименование «причудливого». Фантастическим его обычно не называют, потому что в таком обозначении проскальзывает одобрительная нота. Ведь говорят: «Это фантастический человек», но редко скажут: «Это фантастическая болезнь». За «фантастическое» скорее сойдет то, что совпадает с признанными парадигмами фантастичности: сказкой, философской притчей, легендой и т.д. Поэтому также и произведения Кафки долго сходили за «причудливые». У нас аналогичным случаем была драматургия Виткацы, которая в глазах читателей и зрителей представляла собой собрание чудачеств, лишенное «изюминки» и противоречащее теории «чистой формы», в пропаганду которой тот же Виткацы вложил немалую страсть.

Это положение вещей только теперь меняется к лучшему, благодаря трудам Й. Блоньского. Обнаружено, что существует такая структура, в рамки которой как теорию искусства Виткацы, так и его художественные произведения можно включить таким образом, что возникает в высшей степени осмысленная и связная целостность. «Чистая форма» оказывается при этом не самоцелью, но средством к цели. Аксиологическим же центром в свете концепции Виткацы оказывается «тайна бытия» как состояние наиболее полного переживания экзистенциального изумления. К этому состоянию стремятся все герои его произведений, а панорама их (героев) поражений – предмет его пьес. Эта желанная цель не достигается легко, напрямую, но только в ходе действий, имеющих свои собственные, предметные цели. В художнике-творце, в философе, в страстном влюбленном, в государе, в деятельности их всех – те, кто понимает это экзистенциальное состояние, стараются отделить стремление к этой цели от безразличных им (тем, кто понимает) реальных целей. Ибо дело не в них, но в «тайне». Чудовищные и смешные выверты персонажей вытекают из тщетности усилий превратить содержание переживаемой любви, власти, искусства в средства и, следовательно, как бы «пустые формы», которые наполнит познание «тайны». Теория «чистых форм», как бы очищенных от своего повседневного содержания, как раз и идет от этих «пустых форм». Согласно Виткацы, большинство людей, даже лишенных упомянутого понимания, установившего иерархию ценностей, стремятся к реальным целям, доступным им в мире, главным образом (полусознательно или хотя бы на четверть сознательно) ради того, чтобы пережить экзистенциальное «изумление». При этом в развитие действия включается особого рода парадокс: чем лучше кто-нибудь знает, к чему он должен стремиться, а благодаря этому и понимает, что творчество или любовь – это только маски, формы познания «тайны бытия», – тем в более безнадежном положении он окажется, потому что такое избыточное сознание ослабляет его желание. Люди неученые, чуждые философии не знакомы с такими проблемами: они сами хорошенько не знают, что они переживают в особенно напряженных и возвышенных ситуациях. Они не дошли до того, что акт мистического познания и акт любви – только различные внешние формы принципиально одного и того же познания. Не зная, чего они достигли, они достигают этого тем не менее удачно и благоприятно, потому что поступают так, как надо. Напротив, беда тех, кто посвящен в тайну, – ослабление стремления к ней. Они понимают, что дело не во власти и не в любви, но в том, что вырисовывается за ними (в смысле познания). Но как невозможно по-настоящему любить, если человек женится из-за денег, так не будет любви и тогда, когда она должна послужить средством достижения еще чего-то, хотя бы «тайны бытия».

Посвященные в нее теряют спонтанность и аутентичность каких бы то ни было действий. Чем они более мудры в аксиологическом познании, тем они бессильнее. Ибо ведь не тот лучше всех верит, кто лучше всех поймет пользу от веры. Это различение любопытно, если взглянуть на него в свете учения Шопенгауэра. Тот делил человеческие действия на «низшие», «заинтересованные» (удовлетворяющие «волю», например, физические потребности) и «незаинтересованные» (например, философия, искусство), парализующие волю, слепо действующую в нас. По Виткацы, «заинтересованными» являются все действия как формы осуществления контакта с «тайной»; только благодаря искусству и философии этот контакт осуществляется легче. Но не всякий может быть художником или философом. Впрочем, чем бы человек ни занимался, значение этого не более как служебное. Это немного похоже на йогу, однако с той особенностью, что без аскезы. Напротив, онтологическая кульминация достигается здесь именно благодаря различным видам «страстей» и «расслабления». Однако, по существу, даже в распущенности здесь сохраняется аскетический оттенок, потому что не в ней цель, а в «тайне» и «изумлении бытием». Поэтому же секс у Виткацы выглядит довольно хладнокровным: он есть средство, а не цель.

Так – причем почти «реалистически» – можно интерпретировать творчество Виткацы в психологическом ракурсе. Это пример – и кажется, неплохой – писательской деятельности, которую не удается воспринять целостным образом, если лишить ее включений в адекватную реляционную систему. Вместе с тем это и демонстрация превращения категорий «изумления» и «фантастичности» в организованное единство, которое можно целиком обозреть, понять и вывести из предпосылок, имеющих философскую природу.

Если очень внимательно прочесть «Космос» Гомбровича, он представляет собой серию событий, вызывающих «изумление» (опять!) – но вместе с тем мало значащих. Однако в этой книге изображено «расследование», проведенное на умышленно бедном материале улик – потому что in der Beschränkung zeigt erst sich der Meister190, – чтобы показать, как именно из событий возникают для человека целостные значения – будто тропы, по которым движется его мысль, а он – вслед за ней. Исходная ситуация – невиннейшая из возможных: двое молодых людей снимают у мещанской семьи комнату в дачной местности. В сущности, ничего там и не показано: стены, двери, сад, трава, кусты – все невинное, ничего не значащее – абсолютно. Отдельные мелочи: там мертвая птица на шесте, тут трещина на стене, какое-то пятно от женских губ – все это поначалу образует элементы, лишенные значения. Впрочем, и на них можно опереться в дачной пустоте: птицу взять как начало ниточки, а остальные мелочи – как элементы головоломки. Слепим их избытками приписанных им значений, они соединятся, дадут направление и движение – потому что чем больше имеется уже такого, что как бы «реконструировано» и «понято», тем больший разгон приобретает процесс «семантического расследования». Так постепенно из ошибки возникает система, из недоразумения – драма, из хаотического небытия – упорядоченность. Впоследствии генезис процесса становится уже несущественным, потому что, сделавшись автономным, «эргодичным», процесс движется вперед сам по себе, пока не дойдет до финала, а дойти по необходимости должен, чтобы стать целостным. Финал же – катастрофа: труп. Труп, правда, «из другой епархии», то есть у самоубийства была какая-то своя, реальная, нам не известная причина – на линию фантасмагоричного «расследования» наложился иной, не соприкасающийся с ним, неизвестный ряд событий. Но это уже, конечно, начало другого, обычного, наверняка – уголовного расследования, которое писателя по понятным соображениям не интересует. Так что «Космос» – это история разрастания ошибки, которая приобретает «космическое значение» – в ретроспективе даже неизвестно уже, была ли это только ошибка. Случайность, которая становится закономерностью, – это железная норма мысли. А закономерно подсматриваемая психология – создание значений, ситуаций, миропонимания – это опять-таки реализм...

Итак, данное произведение показывает – хотя и гиперболически, то есть преувеличенно – действительный механизм возникновения значений в ходе ориентации человека в определенной окружающей среде. Ситуационная бедность, почти нулевое разнообразие исходных событий как бы очищают поле для опыта, чтобы показать, что ориентация в мире не есть пассивное отображение мира, но возникает в ходе создания значений, которые человек должен продуцировать с такой же необходимостью, как он должен дышать. Логика человеческого действия, нормальным образом овнешняющаяся в поиске причин каждого явления, ведет к восстановлению причинно-следственных цепей. Но если эта процедура чрезмерно форсируется, ее источник, рационалистическая установка, доводит до абсурда, отрицающего элемент необязательности и случайности в феноменах, малосущественных в ситуационном отношении. Понять мир – значит упорядочить его путем придания его элементам имен, образующих определенную семантическую целостность. Однако неустранимая активность сознания пытается злоупотребить методом, упорядочивая даже и то, что в имманенции наверняка вообще не подвергалось и не подвергается упорядочению. Отказ признать за миром хотя бы немного хаотичности легко приводит к своего рода семантической паранойе, которая при такой установке может выступать даже как генератор той или иной религиозной веры, а не только предрассудков, ошибок или недоразумений в структурах типа детективных романов. Конечно, выводы (в смысле художественной теории) из таких рассуждений не обязательно ориентированы на проблематику «семантической принудительности» человеческих действий и весьма естественным образом включают в себя также вступительный прием ситуационной изоляции героев, поскольку в заданном таким путем их обособлении отчетливо выражается стержневая тема подобных экспериментов. Поэтому в современной драматургии, например, неверистичность, неправдоподобие в «жизненном» смысле исходной ситуации, ее искусственность интерпретируются абсолютно так, как это свойственно лабораторной рутине, когда ученый ставит своих подопытных животных перед «изумляющей» их ситуацией, не встречающейся в природе.

Иногда приходится слышать, что литература выполняет три (не обязательно изолированные друг от друга) функции, а именно: функцию уведомительно-описательную (изображает то, что есть ), нормативно-дидактическую (сообщает, что должно быть ) и «людичную» (игровую), ограниченную игрой значащими элементами определенного уровня целостности, интенционально отнесенными либо к семантическому универсуму данной культурной формации, либо к универсуму наблюдаемых типов человеческого поведения. В этом последнем случае комбинаторика смыслов чарует нас или веселит, но в смысле познавательном ничему за пределами самих актов восприятия и ощущения не учит. Однако и такая классификация не может претендовать на абсолютность, потому что так же, как и любая другая классификация, она тесно связана с категориальными предпосылками, которые взяты из реляционной системы, обусловленной историческим моментом. Ведь и молоток нельзя определить просто как инструмент для прибивания гвоздей, потому что если его подвесить на нитке, он может служить отвесом; может служить и якорем электромагнита, а также объектом эстетического восхищения, если будет признан как какая-нибудь историческая реликвия. Также не образует имманентного свойства определенного литературного произведения тот факт, что оно сообщает нам о том, что есть, или о должном – или ни о чем, но представляет собой только «игру как таковую». Говоря это, мы идем на сознательное ослабление значимости ранее цитированных интерпретаций. Однако верно и то, что нет литературного произведения – по крайней мере нет «сколько-нибудь существенного» литературного произведения, – которое с помощью оптимальной интерпретации можно было бы исчерпать «до дна» в семантическом отношении. Как в синхронии чтения в книге обычно остается определенный «остаток», который мы даже при самой лучшей интерпретации не сможем пересказать, так и в диахронии есть процессы, вызывающие отмирание когда-то оптимальных семантических стратегий восприятия. Поэтому радикализм читателя-рационалиста и теоретика, который хотел бы редуцировать литературное произведение к смыслам, заданным оптимальной интерпретацией, оказывается бесполезным перед лицом совокупности всех литературных произведений, если пытаются его абсолютизировать. Потому что по отношению к найденному «ключу смыслов» само литературное произведение – уже что-то лишнее. Достаточно узнать, «что автор имел в виду», и всю остальную проблематику прочитанного можно «выкинуть из головы». Однако интерпретации не «управляются» с произведениями одним и тем же неизменным способом. В фантастическом произведении, дискредитированном как прогноз, может выявиться достоинство, не связанное с прогнозами, когда оно будет увлекать нас именно слабостью своих предсказаний или когда мы найдем в нем портрет образа мыслей минувшей эпохи. Такая победа текста над эрозией значений, установленных первично как предложение автора, часто противоречит этому предложению. Видение будущего у Беллами не потрясает нас своей футурологической проницательностью, но как раз смешит; а когда мы выбираемся из открытых нами «забавляющих» свойств текста, мы находим в видении Беллами горизонт цивилизационных мечтаний эпохи, современной автору. При этом мы, очевидно, переадресовываем произведение, поскольку уже не будущее, но именно прошлое (то есть формацию, породившую данного писателя) признаем за адекватную читателю реляционную систему. Приведу пример, каким образом парадигматическая функция может смениться идиографической при ненарушенном тексте произведения.

Мы уже знаем, что даже в науке идиография, лишенная элемента интерпретации, не существует. Тем более далеко простирается открытая область возможных интерпретативных осцилляций в литературе. Наиболее точный протокол поведения всегда опирается на культурные схемы. Поэтому свидетельства о «духе эпохи» в эстетическом и метафизическом смысле, а также коэффициенты социальной дифференциации можно вычитать даже из описания, рассказывающего об извержении вулкана. Поскольку факты не являются инвариантами, тем более не могут быть инвариантами онтологии. Sacra191 одной культуры вполне могут быть явным объектом презрения, насмешки или нападок со стороны другой. Да и метафизические элементы не служат надисторическими инвариантами какого бы то ни было творения рук человеческих.

Только держа в памяти эти предварительные замечания, можно понять, почему «креативность» часто характеризует начальное, активное вмешательство писателя в мир, доставляющее «данные», а тем самым она представляет собой переход от фактуальной темы мира – и от пассивной темы идиографии – к понятию закономерности, то есть номотетического ядра явлений. «Неправдоподобие», «фантастичность», «поразительное» – это только аксессуары и второстепенные (по отношению к данной проблеме) обстоятельства. Только большой сметливости читателей математических сочинений надо приписать то, что они никогда не считали мнимые числа или несчетные множества за плоды капризной фантазии математиков.

С другой стороны, литература никогда не достигает такой степени «локальной недостаточности», как подлинно формальные конструкции наподобие математических. А если постулирование служебного характера локальных элементов литературного произведения (его семантической целостности) заходит слишком далеко, то оно становится теоретической аберрацией не в меньшей мере, чем полное равнодушие к проблематике интеграции восприятия текста. Ибо литература – даже в лице самых комплексных и интегрированных сочинений – не просто головоломка с рассыпанными частями, вид палимпсеста или шифра, и задача читателя отнюдь не состоит исключительно в том, чтобы так точно сложить предъявленные ему фрагменты, что исчезнет всякая локальная особенность, фантастичность, «изумляющая» красота текста. И не в том, чтобы превратить интеграцию текста в одно из очередных звеньев доказательства, хотя бы и ценного в эпистемологическом плане. Проблема заключается в определении момента, когда надо задержать свои действия, то есть операции сознания, направленные на интеграцию текста. Эта проблема решается только на уровне здравого смысла или интуиции, причем часто адекватность решения определяется социально установленной нормой рецепции данного произведения. Кроме того, наблюдения из области социологии восприятия учат нас, что – хотя prima facie это и удивительно – популярностью пользуются и хорошо воспринимаются произведения, в принципе не подвергшиеся интеграции ни со стороны специалистов-критиков, ни в массовом сознании читателей. Мне не удалось выяснить, всегда ли одни и те же психические механизмы приводят к тому, что читатели удовлетворяются неинтегрированными текстами. Кроме того, не ясно, сколько в общественном восприятии произведений типа пьес Виткацы (интересных, хотя и не понимаемых адекватно) идет от обыкновенного снобизма, от приверженности моде, от влияния статистического фактора «цепной реакции» популярности – а сколько от ускользающего при социологическом исследовании «духа времени», задающего резонанс созвучия определенным произведениям с определенными читателями (в плане внеинтеллектуальной интеграции во всяком дискурсивном понимании). Однако не подлежит сомнению – по крайней мере для меня, – что часто происходящие явления типа «старения» какого-либо рода творчества имеют природу одновременно стохастическую и когерентную. Явления эти заключаются в том, что какой-нибудь род творчества первоначально был окружен похвалами – в ущерб другому роду, первоначально не популярному, а потом этот второй род все более явно выходит на первое место (ср. судьбы поэзии Тувима и Лесьмяна, в диахроническом сопоставлении). Определенные образные структуры, хотя и при чужом посредничестве, со временем «добираются» до следующих поколений текстов, писанных иногда даже в формальной и содержательной оппозиции к текстам, из которых первично происходят эти структуры. Содержащиеся в этих структурах системы кодовых знаков сначала в герметической форме начинают – но не на основе грубой рекламы, которую тут же навязывают читателю! – проникать в читательские установки и, будучи ими ассимилированы, начинают образовывать часть их обновленной базы.

Замечу, что структурно-лингвистические исследования, равно как и целый комплекс наших доказательств, прошли мимо одного аспекта межиндивидуальной коммуникации, важного тем, что он недоступен для исследований с помощью дискурсивных и логически построенных системных абстракций. Ребенок не учит язык таким образом, как это должно было бы следовать из теории «генеративных грамматик» и из парадигматически-синтагматических моделей. Суть различия состоит в том, что все эти модели адекватно и совершенным образом упорядочены и уточнены, в то время как процесс изучения на удивление неупорядочен и даже как бы хаотичен. Потому что ребенок прежде всего познает не теорию, но просто – язык в его целостном артикуляционном процессе. Погруженный в язык с утра до ночи, ребенок, по-видимому, впитывает его в себя по типу ассимиляции. И не может быть, чтобы «научные методы» лучше, чем этот процесс, формировали человека, способного усердно воспринимать литературу. Поэтому обречены на неудачу всякие требования, когда педагог желает иметь в своем распоряжении такую семантическую теорию коммуникации, которая дала бы нам четкие образцы и схемы, четкие (детерминированные и детерминирующие) правила великой игры в значения. Эти требования обречены остаться невыполненными, и обречены уже исходно, потому что они наиболее безнадежны в отношении стохастики семантических феноменов. Ибо понимать можно на бесчисленном множестве уровней: в плане предчувствия, догадки, неясно, фрагментарно, узко, смутно, вместе с тем – при глубокой укорененности недифференцированного содержания сообщений в их эмоциональных коррелятах. Ведь остающаяся целиком за пределами внимания исследователей сфера эмоциональной жизни не есть нечто информационное neutrum192 и даже не какой-то придаток или пристройка, особый «слой», который накладывается на восприятия или вторично сопровождает их.

Но здесь нас уже покидает последний отзвук теорий, которые могли бы помочь. Что, собственно, означает – если оставить в покое анекдоты о пьяных – тот факт, что люди, не имеющие общего языка, как-то умудряются, сидя за водкой, друг друга понять? Пусть бы речь шла о психических состояниях, которые можно было бы уподобить просто общим отупением под действием алкоголя – так ведь дело не в них. Попав в ситуацию, непонятную с точки зрения ее семантической структуры, а значит, не понимая, куда эта ситуация развивается, как в ней поставлены основные акценты, каков смысл действий вокруг нас, – не понимая этого всего, мы все же – поскольку это ситуация человеческая, а не каких-нибудь насекомых, – получаем сильный эмоциональный настрой на ее общий тон, если таковой есть. Нельзя сказать, чтобы человек, который ухватил настроение ожидания, страха, принимаемого решения или безмятежного и раскованного веселья, и эмоционально в это настроение втянулся, – чтобы этот человек совсем ничего не понимал из того, что происходит. Как бы мы ни строили схемы получения и распределения информации и реакций, в том числе на человеческие фигуры и их мышечный тонус, движения губ, выражения лиц, напряженные или улыбающиеся, – мы сможем с помощью нашего анализа открыть только небольшую часть реально действующих элементов «эмоционального канала связи». А еще есть люди, которые умеют, глядя другому в глаза или держа его за руку, узнать, какой предмет этот человек задумал, где его спрятал и т.п. (Такого рода явления, известные также в связи с ошибками по поводу поведения дрессированных животных – эберфельдские кони! – указывают, что можно вне языка и даже вне жестикуляции и мимики передать гораздо больше информации, чем это снилось теоретикам.) Гипотеза телепатии сразу отпадает, потому что при изоляции таких людей от их партнеров по опыту уровень правильных угадываний падает до чисто случайного. Также и из текстов, воспринятых на вид, но не понятых, по каким-то частным их особенностям удается получить информацию, которая затем может быть интегрирована в плоскости если не семантической, то эмоциональной. Что касается расчленения потока аффективных стимулов, то его невозможно свести к какой-нибудь примитивной полярной классификации, в которой на противоположных концах соответствующих осей размещены десятка полтора попарно противопоставленных терминов, таких, как «радость – печаль», «любовь – ненависть» и т.п. Однако никакой теории эмоциональной информации у нас нет, и мы ее получим нескоро. Влияние эмоциональных установок на всю сферу семантической кристаллизации «понимания» и внутренняя связь обоих этих «пространств» (аффективного и семантического), все это недоступно для современного аналитического подхода. Нет у нас и теории, которая позволяла бы формально рассматривать системы, подключенные к некоему центру с помощью большого числа каналов одновременно, причем так, что элементы среды превращаются в носителей информации и могут быть тождественны на «входах», но потом разделяются и вторично смешиваются (не случайно, но неизвестным нам организующим способом) внутри получателя информации. И благодаря этому субъективно соединяется то, что объективно несоединимо. Дело в том, что описанная система действует таким образом, что – если исходить с ее точки зрения – имеет место «пульсация» или «циркуляция» информации между объектами восприятия и самой этой системой, причем эта пульсация охватывает множество кодов гораздо более обширное, чем то, которое мог бы открыть внешний наблюдатель (то есть видящий только входы и выходы воспринимающего устройства или только его среду). Если же это «воспринимающее устройство» – допустим, человек – при виде бурного моря определит его как «разгневанное», тем самым оно подключит к воспринятой информации элементы чисто внутреннего кода, заданного репертуарами эмоциональных состояний, и, в свою очередь, проецирует эти «эмоциональные коды» на внешнее явление. Если в столь элементарных ситуациях мы по крайней мере можем различить «особенности кода» воспринимаемого объекта от «избыточно-кодовых особенностей» воспринимающего устройства, то в ситуациях гораздо более сложных мы уже не можем провести и такого анализа. Потому что эмоциональные установки дают результаты также и семантические, а те, в свою очередь, как-то влияют (в отношении связей, управления и преобразований) на получаемое на выходе распределение актуализирующихся «эмоциональных кодов». Отсюда возникает необычайно сложная многоуровневая игра внутри воспринимающего устройства. Ключи для разъяснения этой игры могла бы дать – опять-таки! – полная физикализация биологического мира и культурного программирования того устройства, которым является человек, воспринимающий, чувствующий и каким-то образом понимающий перцепты. Но все попытки что-то сделать в этом направлении были до сих пор целиком аналитическими и сводились по существу к намерениям выделить уровни, то есть разбить принципиально единую функционально работу сознания на максимально независимые друг от друга процессы. Некоторые из них были описаны как информационно-логические. Аспекты, оставшиеся незамеченными, объективно, конечно, не исчезают, хотя и ушли из поля зрения исследователя. Мы не можем здесь задерживаться на идеях и гипотезах в области моделирования собственно эмоциональных явлений и скажем только, что все предложенное до сих пор не убеждает. Очевидно, что можно свести эти явления, причем в регулярной форме, к switching problems, «проблемам переключения» сигналов при прохождении ими их путей, и тогда «ценности» станут просто «решениями», принимаемыми по поводу перехода с одного пути на другой. Однако таким способом мы моделируем в эмоциональной жизни то, что соответствует системе регуляций, направляющих действия избирательно на те или иные цели в окружающей среде. Но это тривиальная задача, поскольку, наверное, каждому организму должны соответствовать в качестве ценностей определенным образом выбираемые сегменты среды. Так, для жаждущего «ценность» – вода. Однако такие примитивные модели не удается применить для открытия того, каким образом имеет место тот факт, что эмоциональная сфера представляет собой систему, строящую и настраивающую ментальные процессы как операции семантического типа, а не как операции поиска в среде «ценностей», которые проявляются в склонности или отвращении. Если, например, говорят: «Tout comprendre, c’est tout pardonner193», – то речь не идет просто о познании самой по себе каузальной структуры событий, которая привела определенного человека к определенному поступку, но также о том, чтобы «достроиться», тоже эмоционально, до состояния этого человека в момент совершения этого поступка. Но «модель познания» – не то же, что «модель, показывающая отношения». Так что «эмоциональное постижение», «понимание эмоциями» или «понимание через эмоции» – это сегодня просто метафоры или этикетки, какие мы прикрепляем к явлением с непонятным механизмом действия. Невозможно поддерживать и наивную гипотезу «отдельности» того, что интеллектуально, от того, что эмоционально. Мы не оспариваем различной локализации этих явлений в мозгу, однако она столь же несущественна для проблемы моделирования «разумного поведения», как для проблемы моделирования языка – локализация языковых функций (в коре головного мозга – по крайней мере в трех отдельных участках). Что из того, что разные функции размещаются в разных участках и даже не в рамках одной системы, если они все равно образуют друг с другом функциональное единство . Исторически у нас выработалась высшая оценка для психически доминирующих, интеллектуальных функций мозга. Различные доктрины, включая психоаналитическую, призывали нас смотреть на аффективные явления как на «подкорковых хулиганов», которые только и делают, что мешают «интеллектуальному равновесию». Психоанализ имел тот довод в свою пользу, что возник в клинике, а не в психологической лаборатории, так что патология аффектов была для него центральной областью. Однако своим признанием эмоций за какие-то «нарушения» психоаналитики заразили и другие исследовательские дисциплины.

Далее, сильная эмоциональная увлеченность способствует сужению поля сознания, дезорганизации оценок, возникновению логически дефектных установок и решений. Обо всем этом психологии известно, потому что такие феномены нетрудно открывать. Однако столь же верно, что положительные эмоции могут помочь нашим высшим интеллектуальным функциям и, несомненно, действительно помогают. Притом эта «помощь» – не какая-то пятая спица в колеснице, но она образует интегральную часть тех «высших функций», которые без нее были бы попросту невозможны. Ибо эмоции образуют, по-видимому, фактор обобщающего ограничения, который помогает запоминать и отыскивать собственные воспоминания («энграммы») и который оказывает направляющее «давление» на развитие «стратегического древа» – мыслительного поиска теоретика, художника, исследователя. А ведь в этом «древе» надо искать адекватный ответ, как это может быть, что человек, хотя и «медлительный в нейронном смысле», иногда за секунды делает то, что машине, хотя и «быстрой в электронном смысле», не удается сделать за время, в сто раз большее. «Теория помех» – результат «выпихивания» за поле анализа явлений, с которыми мы не умели теоретически совладать и которые мы после этого «выпихивания» вторично обвиняем за то, в чем сами виноваты. То есть, как я упоминал, за то, что их участие в высших интеллектуально-творческих функциях не определяется иначе как «шум». Да и сама «теория помех» нигде не артикулирована как таковая, но бродит, словно призрак, из науки в науку. Впрочем, вся традиция нашей культуры, та, что полярно противопоставляла «тело + эмоции» «логическому духу», «чистому разуму», «логосу», – работала ради создания ситуации пренебрежения к эмоциям, которой мы в конечном счете и добились. Поэтому даже от людей действительно разумных подчас можно услышать, что литература и вообще искусство – это своего рода «раздразнивание подкорковых центров» человека, тех, что заведуют эмоциональной жизнью, которая, конечно, очень ценна, но все же представляет собой нечто низшее по сравнению с «чистым разумом». Подобные предрассудки удивительно живучи. Я на них имею зуб еще и за то, что косвенно их результатом явилось то фатальное положение вещей, когда по важнейшему вопросу – о связи семантической и эмоциональной области информационной деятельности человека – нам едва удается выдавить из себя пару невнятных слов.

Состояние теоретического знания (в области информации) не могло не отразиться на нашей трактовке темы. Мы изобразили литературные произведения так, как будто бы их познавательные свойства – не только ведущие, но и почти единственные. Вообще говоря, дело обстоит иначе. Не всегда блещут литературными достоинствами те произведения, которые радуют нас славными в познавательном отношении откровениями. Литература бывает не только подражательницей мира, познаваемого на «высшем» уровне, уровне интеллектуальных операций, и на «низшем» уровне, уровне чувственного познания; она распростирается и по всему пространству между тем и другим. Несомненно, и у «семантики человека» есть свои уровни, соответствующие этому огромному диапазону. Мы исследовали только поверхность этих явлений в той форме, в какой они отражены в литературе. На дне возвышенной поэзии, если изложить ее дискурсивно, иногда скрывается трюизм или банальность. Сообщив об этом грустном факте, мы должны поставить точку.

1   ...   59   60   61   62   63   64   65   66   67

Похожие:

Станислав Лем Философия случая iconСтанислав Лем Футурологический конгресс
Рабочая учебная программа дисциплины «Философия» подготовлена в соответствии с Федеральным государственным образовательным стандартом...
Станислав Лем Философия случая iconСтанислав Лем Футурологический конгресс
Землю не уподобилась ли она печеной картофелине. Поэтому я не очень-то сопротивлялся, а только заметил, что не разбираюсь в футурологии....
Станислав Лем Философия случая iconСтанислав Лем «Звездные дневники Ийона Тихого»
Ийон Тихий сам представится читателю в этих «Дневниках», ставящих его наравне с такими неустрашимыми мужами древности, как Карл Фридрих...
Станислав Лем Философия случая iconРеферат Анализ перспектив социального развития общества
Теренций) – сколько людей, столько мнений. Самые знаменитые футурологи: Белл Дэниел (основатель теории постиндустриального общества),...
Станислав Лем Философия случая iconСтанислав Лем Фантастика и футурология. Книга 1
Полтора месяца длится война, но сколько горя и слез уже принесла она. И сколько еще принесет. Фашистский сапог топчет землю Прибалтики,...
Станислав Лем Философия случая iconПрограмма по формированию навыков безопасного поведения на дорогах...
Станислав Лем подарил миру яркую метафору: информационный взрыв. Человечество переживает невиданный доселе взрывоподобный рост количества...
Станислав Лем Философия случая iconРеферата: Введение
Специальной Теории Относительности (сто), которая оказалась совместима с электродинамикой Максвелла, но отвергала классическую механику....
Станислав Лем Философия случая icon1. Философское понимание бытия и материи
Востока, Античная философия, философия Средних веков, философия эпохи Возрождения, философия Нового времени, современная философия,...
Станислав Лем Философия случая icon1. Философское понимание бытия и материи
Востока, Античная философия, философия Средних веков, философия эпохи Возрождения, философия Нового времени, современная философия,...
Станислав Лем Философия случая iconПрограмма вступительных испытаний по направлению подготовки научно-педагогических...
«Философия, этика и религиоведение», по профилю «Онтология и теория познания» разработана профессорско-преподавательским составом...
Станислав Лем Философия случая iconРеферат по курсу «Философия» Философия Аристотеля
Философия наука о всеобщем в мире и познании; наука о наиболее общих сторонах мира как целого
Станислав Лем Философия случая iconAx2 + bx + c > 0
В зависимости от знака дискриминанта квадратного трехчлена D=b2— 4ac нужно рассмотреть два случая
Станислав Лем Философия случая iconТемы и вопросы семинарских занятий тема философия и наука в системе...
Мамчур Е. А., Овчинников Н. Ф., Огурцов А. П. Отечественная философия науки: предварительные итоги. – М., 1997
Станислав Лем Философия случая iconПрограмма дисциплины «Западная философия до середины ХХ века. Философия...
Программа предназначена для преподавателей, ведущих данную дисциплину, учебных ассистентов и студентов направления подготовки «Философия»...
Станислав Лем Философия случая iconПрограмма дисциплины «Западная философия до середины ХХ века. Философия...
Программа предназначена для преподавателей, ведущих данную дисциплину, учебных ассистентов и студентов направления подготовки «Философия»...
Станислав Лем Философия случая iconПрограмма кандидатского экзамена по дисциплине «История и философия науки»
Многообразие философии. Философия как наука, идеология, откровение, любовь к мудрости, трансцендирование, искусство спора и т д....


Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
100-bal.ru
Поиск