Максим Карлович Кантор в ту сторону





НазваниеМаксим Карлович Кантор в ту сторону
страница14/35
Дата публикации23.08.2013
Размер2.03 Mb.
ТипДокументы
100-bal.ru > Финансы > Документы
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   35

15


Знакомые давно ожидали чего-нибудь подобного. В сущности, Сергей Ильич постоянно был нездоров. Выглядел старше своих лет, за внешностью не следил, из дома выходил крайне редко. В общественной жизни участия не принимал, не ездил по редакциям, не посещал конференции. Такая жизнь — для интеллигента ненормальная — кончиться нормально не могла. Саша Бланк, друг детства, сказал так: «Он уже давно дал течь», — словно речь шла о плоскодонке. Татарников шел ко дну — ас палубы линкора публика наблюдала за тем, как он погружается в воду. Палубой линкора в данном случае являлся двор старинного московского особняка, где размещались сразу три интеллектуальные организации: Институт истории, Институт философии и редакция либеральной газеты. В закатные часы во дворе встречались историки, философы и журналисты и, покуривая, обменивались суждениями.

— Вот, допустим, звоню ему, — делился воспоминаниями Лев Ройтман, известный поэт, публикующий в газете философические эссе, — говорю: приходи на заседание Открытого общества. Даже спасибо не сказал. А мы всех подряд не зовем, между прочим! Два раза не приглашаем.

— Жалуется на бедность, — подхватила Румянцева, философ. — А как не быть бедным, если сидишь дома? Мы крутимся, ночей не спим! Муж, сын, рефераты студентов нечитанные. А еще ремонт на даче! И все на мне! Но я еду! Я еду на конференцию! Я пишу пять колонок в месяц — их ждут! Я не могу подводить людей!

Бланк отвел глаза, он предпочел бы, чтоб Румянцева писала пореже.

— Работаем! А он — лежит на диване и водку пьет. Тут не то что рак, тут… — Румянцева не придумала ничего страшнее рака и завершила речь просто. — Тут и не такие вещи могут случиться.

— Что же бывает хуже рака? — тихо спросил Бланк.

— Хуже рака, — заметил Ройтман, — есть много вещей. Например, холокост хуже рака.

При чем тут холокост, этого никто не понял, но реплика в устах еврея Ройтмана прозвучала убедительно, и возразить было нечего. Ройтман обвел собравшихся выпуклыми семитскими глазами, потер синюю от бритья щеку.

— Холокост, — сказал он еще раз. — Когда убивают намеренно — по признаку расы, детей, женщин, стариков. Это — да. Пугает. А рак можно вылечить, если вовремя заметить, конечно. К врачам ходить надо, вот и все.

— Зубы вставить и то не собрался, — тихо сказал Бланк. — Он ведь даже к дантистам не ходил.

Ройтман покачал головой. Уж если человек зубов вставить не может, дело дрянь. В наш-то век — и без зубов.

— Любопытно, — сказал Панин, — остались у Татарникова близкие люди или всех оттолкнул?

Бланк хотел сказать, что он дружит с Татарниковым, но ему показалось это заявление неуместным. Дружба с Татарниковым — совсем не то, чем сегодня нужно хвастаться. Татарников игнорировал своих коллег — надо ли удивляться, что и коллеги не выказали сочувствия его недугу. Общество, отказываясь от человека, руководствуется не объективными причинами, но инстинктом. Что-то в воздухе меняется, может быть, запах у отщепенца меняется, и люди начинают сторониться этого человека. От Татарникова действительно пахло бедой. Вот Ройтман, синещекий Ройтман, говорит про Холокост, а в воздухе пахнет шашлыком. И почему так — невозможно объяснить.

— Он, кажется, с Бланком дружил, — сказал Ройтман. — Удивляюсь, о чем можно говорить с таким брюзгой! — и Ройтман улыбнулся. Почему-то он не спросил об этой дружбе у Бланка, просто бросил реплику в воздух, и в воздухе от его слов повеяло шашлыком.

Рассказывают, что иные животные в минуту опасности источают сильный запах, думал Бланк. Видимо, Ройтман, получая заряд оптимизма, выбрасывает в атмосферу шашлычный дух — это просто такая физиологическая особенность.

— Да, я слышала, они с Бланком дружили. — Румянцева сказала это поверх головы Бланка.

И опять Бланк промолчал. В последние дни Бланк заметил, что к нему самому отношение у людей изменилось, — видимо, узнали о том, что Сердюкова прочат на его место. Бланк почувствовал, как раздвинулся круг знакомых, словно каждый отступил на шаг. Ничего не поменялось, ему улыбались, с ним приветливо здоровались — но перестали задавать вопросы. Никто не спрашивал, что будет Бланк делать завтра, куда поедет летом. Знают, что у меня не будет завтрашнего дня, думал Бланк. И что же — добавить к проблемам дружбу с Татарниковым? И потом, сказал себе Бланк, кому какое дело до нашей дружбы?

— Есть такие судьбы, — сказал Рубцов, директор Института истории, — заранее определенные природой вещей.

— Сам себя приговорил, — сказала Румянцева, румяный философ. — Умирают не от болезни, умирают от безделья. Давно не читали мы трудов историка Татарникова. Нет у него трудов.

— А мы разве трудимся? — сказал свою любимую остроту доцент Панин, и все засмеялись.

Что касается Бориса Кузина, то он предпочел промолчать. Пожал плечами, отошел в сторону. В некоторых случаях даже не стоит ничего говорить — очевидные вещи понятны и так. Борис Кузин мог бы сказать многое, это знали все. Кому, как не Кузину, было предъявить счет Татарникову, горький счет. Помнили все, как тяжко обидел некогда Кузина историк Татарников, как ехидно он высмеял основной труд Кузина «Прорыв в цивилизацию». Разве прощают такое? Потому, как тяжело наморщил лоб Борис Кириллович, было понятно, что старая обида не забыта, однако Кузин промолчал — и все оценили его деликатность. Вот заболел идейный противник, понес заслуженное наказание. Другой бы, может быть, и позлорадствовал, потер бы руки, сказал бы: поделом! Борис же Кузин просто промолчал, пожал плечами. К чему слова?

— Какая трагедия! — сказала Лиля Гринберг, аспирантка кафедры философии.

Здесь Кузин решился на одно высказывание — ничего личного, просто соображение общего порядка.

— Трагедия, — заметил Кузин вполголоса, словно говоря сам с собой, — это когда гибнет личность. Личность — то есть деятельное, социально активное существо. Если же умирает человек, который личностью, в высоком значении этого слова, не является, то говорить о трагедии неуместно. Да, беда. Да, ужасно. Домашних, безусловно, жалко. Но при чем здесь трагедия?

— Смерть всегда трагедия, — робко сказала Лиля Гринберг. — Вот когда война — это же трагедия. А на войне всех подряд убивают, и личностей, и не личностей.

— Война не трагедия, — сказал Ройтман, — это историческая драма.

— Вот будет война — мы проверим, есть ли разница, — весело сказал Рубцов.

— Не следует шутить такими вещами, — заметила Румянцева, — войны в цивилизованном мире быть не может. Ну кто с кем сегодня будет воевать?

— А кто угодно, — весело сказал Рубцов, — зайдет экономика в тупик и будут воевать.

— Как ты себе это представляешь?

— Элементарно. Сначала экономический кризис, потом инфляция, потом безработица. Потом в Европу придет расизм — как обычно. Почему я, француз, сижу без копейки, если алжирец получает пособие? В Германии начнут громить турок, в Англии станут бить индусов. У нас азербайджанцев с рынков турнут. Потом вообще погонят инородцев. Потом начнется война. Так всегда бывает.

Ученым стало немного не по себе, даже обсуждать болезнь Татарникова они перестали. Тем более что Румянцева неожиданно припомнила, что в квартиру к Татарниковым ходит прислуга.

— Кто-то мне рассказывал. Да вот, кажется, Бланк рассказывал.

Бланк хотел сказать, что прислугу Татарниковы взяли ради приезда англичанина, жениха дочери. Хотел сказать, что платить прислуге нечем и Сергей Ильич попросил у него, у Бланка, заплатить хотя бы за месяц. Но подумал — и ничего не сказал. Его, впрочем, о подробностях не спросили.

— Ах, прислуга! На бедность жалуемся, копейки считаем! Прислуга у них, оказывается!

И — завершилась беседа о Татарникове. Важнее есть темы: война, например. Одно дело помереть от болезни — на то есть доктора, чтобы болезнь остановить, а другое дело — погибнуть на войне. Какая еще война! Это когда из пушек в людей стреляют, что ли? Слышать про такое даже не хотим. Нет войне — и точка!

— История учит, — сказал доцент Панин, — что войны случаются от неразрешимых противоречий. А сегодня противоречий нет. Если случился кризис, смогут найти выход. Встретились на Сардинии, коктейль выпили — и порядок.

— Кто встретился? — не поняла Румянцева, которую совсем недавно не позвали на конференцию на Сардинии. — Кто-то, может быть, и встретился, а кто-то и нет.

— Лидеры встретились. Group 20, — вставил Панин английскую фразу.

— Ах, большое Г!

— Последние дни читаю любопытную книгу, — сказал Лев Ройтман, поэт. — Книга посвящена фашизму. Написал некий Ханфштангль, секретарь Гитлера. Мне эта вещь любопытна по трем причинам…

— Лева, что за гадости вы читаете!

— Первая причина: мне как еврею крайне интересен генезис антисемитизма…

— Меня спроси, — рассмеялся Рубцов. — Больше нашего жиды получают, за что их любить?

— Вы шутите, а найдутся люди, которые скажут всерьез! — это Лиля Гринберг, ранимая душа, подала голос.

«Неужели потому, что я — еврей? — думал Бланк. — Неужели Губкин сменит меня на Сердюкова просто из-за того, что я — еврей? Защитник либеральных ценностей в России — может он быть евреем или все-таки нет? Впрочем, вот Ройтман — он еврей, но дела у него идут отлично».

— Вторая причина: интересуюсь, так сказать, интеллектуальным базисом фашизма…

— Три источника, три составные части германского фашизма, — пошутил Панин.

— И наконец, третья причина: поиск исторического оптимизма! Либерализм отстоял себя в битве с варварством — и можно не беспокоиться: войны больше не будет.

Ройтман стоял в густом облаке шашлычного запаха, Бланк подумал, что так пахнет не свиной, а бараний шашлык, такой румяный, с поджаристой корочкой шашлык, какой подают в дорогих узбекских ресторанах. И почему от интеллектуального еврея пахнет узбекской кухней?

— Как это — не будет войны? — спросила Лиля Гринберг. — Разве сейчас нет войны?

— Где это? Где?

Бланк смотрел на Лилю Гринберг, на ее взволнованное, чистое лицо, распахнутые глаза — прекрасная, беззащитная Лиля. Проклятая разница в возрасте. И что делать с Юлией, с женой что делать? А если работы не будет? Никто не спрашивает меня про завтрашний день. Потому что завтра Губкин меня уволит. Тогда что?

16


Звуки утра разбудили Татарникова. Сквозь больничное окно он слышал то же самое, что и в своей квартире, сквозь окно второго этажа. Дворник кричал по-татарски своей жене, а поскольку Сергей Ильич этого языка не знал, то можно было подумать, что и слова дворник кричит такие же точно, какие кричали дворники в их дворе. Вот такой же дворник-татарин и сделал ребенка домработнице Маше, думал Сергей Ильич. А потом дворник напился водки и помер. Грустно это? Или просто нормально? Шумели сухие деревья, и ветка билась о ветку с таким же точно стуком, как и под окном его дома. Каркали невидимые его глазу вороны, на том же самом вороньем языке, что и во дворе дома Сергея Ильича. Потом сразу вся воронья стая вдруг взмыла в небо, повисела напротив окна и ринулась прочь. Тяжкие облака стояли над городом, в них собирался дождь.

Татарников долго смотрел в больничное окно, больше смотреть ни на что не хотелось — тело его было закрыто до горла одеялом, и он был рад, что не видит самого себя. Он знал, что очень изменился, и боялся узнать это точнее.

Руки его сделались тонкие, и кожа повисла вдоль косточек, волосы стали тонкие и ломкие, и голос тоже стал тонкий и ломкий, нежный, как у ребенка. Словно природа много лет давала человеку свойства и приметы, делающие его взрослым: густые волосы, крепкие руки, грубый голос, — а потом все взяла обратно. И человек остался таким, каким появился на свет, — хрупким и испуганным.

Зашел сосед, врач-гинеколог Вова, принес свежие газеты, положил стопку газет Татарникову на ноги.

— Круто повернулось. Пурга! — отозвался Вова о содержании газет. — Почитай на досуге.

— Ничего, кроме досуга, не осталось. Высокий досуг. — Он не знал, знаком ли Вова с Аристотелем, понял ли Вова шутку. — Так что твоя теория, не работает? Выходит, есть кризис?

— Получается, что есть. — Вова-гинеколог с досадой стукнул ладонью по стопке газет — и кровать качнулась, и боль качнулась в животе Татарникова. — Всего они, конечно, не пишут, между строк читать надо. Я так думаю, не договорились. Решение приняли верное, а потом не договорились.

— Так всегда бывает, Вова, — тихо сказал Татарников. — Решили защищать Россию, а не договорились как. Решили демократию строить — опять не договорились. И с финансовым капитализмом то же самое.

— Не договорились! — Вова расстроился, ему трудно было расстаться с мыслью о мировом порядке. — Но может, еще договорятся!

— Ты на них посмотри, Вова. Могут такие договориться?

Вова помолчал, ничего не сказал, переживал за глобальные планы цивилизации.

— А твои дела как, Вова? Домой собираешься?

— Пора, пора домой.

— Поправился, Вова?

Гинеколог не распространялся, что именно с ним приключилось и как он, дипломированный врач, дошел до положения пациента в больнице, что же он такое проглядел. И на старуху бывает проруха, заметил Вова, и Татарников понял так, что даже и врач не знает доподлинно, что в теле у человека происходит. Вслепую, наугад — вот как они лечат, думал Татарников. Раньше, в Средневековье, люди лечили сразу всего человека, как цельное явление, а сегодня один врач лечит пятку, другой — ухо, и как ухо связано с пяткой, знать не знают. Раньше смотрели на цвет мочи и знали, что происходит с коленями, — может, и наивно, конечно. А вдруг нет? Раньше астрономы видели связь далекой звезды с болезнью живота, а сегодня у нас один специалист по прямой кишке, а другой по кишке двенадцатиперстной — и договориться меж собой не могут. Может быть, от этих ворон, что каркают за окном, и приключается рак, а никто этого не знает. Может быть, моя болезнь происходит от того облака? Вот и дворники-татары в каждом дворе кричат одинаково, вот и вороны, и облака здесь такие же, как и в нашем дворе. Надо изучать закономерности бытия и лечить душу, а не тело. Вова-гинеколог все-все про некоторые болезни знает — а что толку? Либо понимаешь, как мир устроен в целом, либо вообще ничего в природе не понимаешь.

Он спросил у Вовы, как устроен глаз, и гинеколог-Вова оказался неспособен рассказать. Как же так, думал Татарников, ведь невозможно лечить то, что внизу, и не знать то, что наверху. И то же самое в экономике: люди верят в деньги, а деньги теперь никак не связаны с трудом людей. Разве это в принципе возможно, чтобы у символа была жизнь отдельная от того, что он символизирует? Сердце символизирует чувства, но оно не живет отдельно от человека, который эти чувства испытывает. Есть только одна вещь, которая живет в организме и делается важнее организма, — это рак.

Этим нехитрым открытием Татарников поделился с пришедшей проведать его женой.

— Лечит почку, а про глаз не знает! А Вова, между прочим, хороший врач, он на машине ездит. Если врач плохой, он на машину не накопит.

— Подумаешь, машина, — сказала жена, — что тут особенного. Сегодня, кроме нас, все на машинах ездят.

Татарников подумал, что ловко обманул судьбу. Вывернулся. Вместо того чтобы думать об упущенных возможностях, о заработке, о статьях, которые надо пристроить в журналы, о переводах, которые надо выпросить, — вместо этой унизительной суеты он лежит в тихой палате и может не отвечать на упрек жены.

— Не накопили мы на машину, — повторила жена, да и осеклась: неуместно про машину говорить.

Да, получилось неплохо, думал Татарников. И ведь не нарочно, а получилась словно бы спланированная тактика. Заболел раком, и крыть вам нечем. Нет у меня машины и не будет. Извините, не получилось, прокатить не могу. И за квартиру платить нечем. И зарплаты нет. И не упрекнешь, неловко вам меня упрекнуть. Ну что вы мне можете сказать? Виноват, виноват, неловко мне, граждане. Ах, какой конфуз. Он посмеялся бескровными губами.

И совсем не стыдно, странно, совсем не стыдно за то, что не смог накопить. Не равнялся я на лучших людей нашего общества, не сумел соответствовать. Не получилось накопить, граждане. А теперь какие уж накопления.

— Не в том месте у меня накопления, — сказал вслух Татарников, и жена его заплакала.

Имуществом Татарников распорядился давно. То, что обычно тревожит умирающих, а именно — как бы не обделить родню, его давно не тревожило. Он много лет назад решил, что иметь ему ничего не следует, тогда и забот будет меньше. Квартиру переписал на жену, а дачку, доставшуюся от деда, переписал на сына, живущего в Канаде. Ему казалось, что он распорядился по справедливости: сын от первого брака любил приезжать в подмосковную дачу, а жена, напротив, к деревенскому быту была равнодушна. И главное, никто не в обиде, а с него и спроса нет.

— Ничего больше нет, переживать не за что, — обычно говорил Татарников другу юности Бланку. — Завтра помру, и никто не станет спорить из-за наследства. Нет наследства, — и Татарников разводил руками.

— Ты бы хоть какие метры себе оставил, — говорил осторожный Бланк.

— Собственность в России — только лишние хлопоты, — отвечал Татарников, — здесь каждый день надо быть наготове. Придут за тобой — а ты пиджак взял, и на выход.

— Подумай, — говорил Бланк, который знал жизнь, — как бы тебе не пожалеть.

Татарников удовлетворенно подумал, что он оказался прав. Бланк видит его правоту, теперь-то Бланк понимает. И жалеть ни о чем не пришлось. Ловко устроился.

Жена плакала, уткнувшись головой в больной живот Татарникова.

— К тебе отец Николай придет, — говорила она животу Татарникова, — придет и причастит тебя.

— Какой еще отец Николай? А, Колька Павлинов, пусть приходит. Скажи ему, что я свободен, может зайти в любое время, — и, довольный шуткой, Сергей Ильич растянул губы в улыбку.

— Ты отнесись к отцу Николаю серьезно, а я с целителями сеансы провожу.

— С какими еще целителями?

— Тайская медицина. Они на Востоке такое знают, чего мы не знаем. Они только на твою карточку взглянули — и сразу диагноз сказали.

— Делать тебе нечего. Ты лучше газеты почитай, — попросил ее Сергей Ильич, — и мне потом расскажи. Что у них там происходит, не знаю. Вова говорит, что Борис Кузин написал большую статью про империю. Чуть власть наметила поворот, а Кузин уже дорогу показывает. Ученый, одно слово.

— Вот видишь, — не удержалась Зоя Тарасовна, — люди статьи пишут, высказываются.

— Империя, — сказал Татарников. — Самое время говорить про империю, когда все развалилось.

Зоя Тарасовна поправила рыхлые подушки, сбила их в комок, подложила под затылок Сергею Ильичу.

— Ты поспи, — устало сказала она, — зачем тебе газеты. Только расстраиваться. Фондовые рынки опять упали. Куда страна катится.

17


Антон был студентом исторического факультета и писал диплом по истории Второй мировой войны, точнее по мирным договорам сорок пятого года. Пафос работы был очевиден. Коричневая чума охватила мир, мир пришел в негодность, но демократия сплотилась и победила чуму. В сорок пятом, когда демократия, наконец, восторжествовала, был учрежден новый мир — тот самый, в котором теперь жил Антон. Фундамент справедливого мира был заложен именно тогда, после страшной войны. Основания нового мира дипломник и собирался описать.

Антон прилежно изучал протоколы переговоров, переписку лидеров. Он не смог поехать в Европу работать с архивами, а российские мидовские архивы полной картины событий не давали — даже по знаменитой конференции в Цецилиенхофе, которую мы именуем Потсдамской, имелось несчетное количество разночтений. Мешало то, что советские протоколы велись в манере косвенной речи, а западные воспроизводили речь прямую. Поди разбери, что более соответствует истине, если прямая речь — в неизбежном переводе — не всегда точно транслирует смысл предложения, а косвенная — заведомо искажает. То, что итоги войны будут впоследствии неоднократно пересмотрены, — так, роль России (на это сетовали русские профессора) сегодня преуменьшали, а роль союзников (так считалось в России) преувеличивали, — это было уже понятно тогда. То, что Тегеран, Ялта и Потсдам демонстрировали единство, которого в природе никогда не существовало, — ясно. Например, определение западных границ Польши по Одеру и Западной Нейсе как было предметом споров, так и оставалось нерешенным окончательно: формально Запад и сегодня продолжал рассматривать Верхнюю Силезию как территорию, принадлежащую Германии. Изгнание миллионов немцев с их земли — чем оно отличалось от изгнания русских, украинцев, тех же поляков? И мир, закрепленный Потсдамскими соглашениями, — чем этот мир стал для изгнанников, обреченных на голод? Беженцев раздевали донага и грабили, выводили из эшелонов и расстреливали — делали это уже не нацисты, но победившие демократы, поляки, партизаны, иногда солдаты регулярной армии. И гуманные западные демократии смирились с этим — взяв в обмен на судьбы немцев Силезии иные судьбы, судьбы других людей в других странах. У них имелись приоритеты в Африке, на Среднем Востоке, в Палестине, в богатых нефтью краях — и миллионами немцев можно было пожертвовать в долгой игре. Как писал Черчилль министру иностранных дел Идену: «Учитывая цену, которую мы заплатили России за нашу свободу действий в Греции, мы должны, не колеблясь, использовать английские войска для поддержки королевского правительства». Это было сказано перед расстрелом демонстрантов и началом гражданской войны — и тогда в освобожденную от фашистов Грецию был переброшен 3-й британский армейский корпус. Вот так — словно играли в шашки: игрок отдал шашку слева, зато взял у противника шашку справа. Но при чем же здесь мир?

И всякий раз, когда Антон сталкивался с такими фактами, он видел, что фундамент современного мира непрочен. Строилась новая Вавилонская башня — но смотришь на ее фундамент, а фундамент стоит на песке. Главный тезис хромал: если в тридцать девятом на мир напала страшная чума, абсолютное зло, то, исходя из логики боя, победить зло могли только силы добра. Но если в мире победило добро, тогда почему ни на миг не прекратились войны, а мирные договора не принесли мира? А если победило не абсолютное добро — значит, боролись не с абсолютным злом? Это был очень неприятный для понимания пункт, его хотелось избежать. Почему Запад согласился на переселение восьми миллионов немцев из Силезии, то есть такого количества изгнанников, что превышает потоки беженцев времен войны, — что, смена Черчилля на Эттли тому виной? Или, уступая России этот участок карты, Запад выигрывал в другом месте? Как Черчилль смог выдать Сталину казаков — на убой? И что он взял взамен — за их жизни? Почему подавили гражданское антифашистское движение в Греции? Почему война в Индокитае последовала так быстро за Второй мировой? И Антон видел, что всякий раз, описывая войну заново, историки соответственно меняли взгляд на ее итоги.

Татарников обычно говорил Антону: «После русской Гражданской войны одни написали белую историю, а другие — красную историю, но вот собственно истории пока никто не написал. А ведь это история одной страны, одной нации. Даже вообразить не могу, кто и когда напишет историю Второй мировой».

Родственники Антона (те, что помнили Отечественную войну) ярились на пересмотр фактов: «Победили русские — и нечего тут разводить теории! Да где он был, второй фронт, когда мы в Ленинграде от голода пухли! Подумаешь, тушенки подкинули в сорок четвертом! Скажите, пожалуйста!» Историк Антон осторожно возражал родне, что в тридцать девятом, когда бомбили Лондон, наша родина тоже особой поддержки союзникам не оказывала. Более того, в то время Россия совсем не в том союзе состояла — дружила с Гитлером. Родня Антона — люди простые — отстаивали свою версию: «Не цепляйся ты к фактам! Ты у людей спроси, как было! Подумаешь, пакт Молотова-Риббентропа! А Мюнхенский сговор? Что, нечего тебе возразить? На то и политики, чтобы союзы заключать и границы менять».

И Антон думал: «Это они еще не знают, что Англия и Франция признали Франко еще до того, как Мадрид и Каталония пали. Они бы еще громче кричали». Впрочем, испанская республика никому не была нужна: от нее отказались европейские державы, но ее предал и Сталин. Деятели второго Интернационала и герои интербригад сгнили по советским лагерям, и никакого Гитлера не потребовалось, а руководитель компартии Греции Никос Закариадис закончил свои злосчастные дни в Сургуте. И Черчилль здесь ни при чем, греческое сопротивление извела советская система, а не английские войска; национальная независимость и романтические бредни ни к чему — ни Западу, ни Востоку.

Татарников обычно говорил, затягиваясь желтым дымом сигареты:

— Война началась не в тридцать девятом, голубчик. И закончилась она совсем не Потсдамской конференцией. А чтобы понять природу мирных договоренностей — определи для начала причины войны.

— Научите, Сергей Ильич.

Теперь Татарников умирал и научить уже ничему не мог.

А тут и президент России выступил с инициативой: мол, не позволим пересматривать итоги войны, не попустим! И вовремя спохватился президент: как раз западные историки огласили новейшие разыскания — оказывается, во Второй мировой наряду с Германией повинен именно СССР — заключил преступный договор с нацизмом. И Антон, занимавшийся мирными договорами полувековой давности, неожиданно оказался внутри опасной современной интриги.

После войны мир делили неоднократно, уточняя рисунок границ, набросанный на Потсдамской конференции. И как же было этого избежать? Проведенная в те годы черта между опасным Востоком и цивилизованным Западом оказалась сильно сдвинутой по отношению к знаменитой «линии Керзона» — этому современному Адрианову валу, отсекавшему империю от варваров. Восточный блок перешагнул линию Керзона, зашел далеко в границы империи. И в ходе следующих лет требовалось эту границу двинуть вспять, освобождая пространства для цивилизованной жизни.

И, оценивая изменения, что же можно было возразить против общей стройной концепции? Да, пока лидеры гуманного Запада договаривались с тираном Сталиным, были трудности. Да, демократия с каждым годом крепла и старалась освоить новые территории — пусть и в ущерб неким формальным пунктам договора. И разве жизнь, полноценная демократическая жизнь цивилизованного мира не подтверждала, что изменения идут в правильном направлении? Жить действительно стало лучше, чем при Сталине и Гитлере, только слепой может это отрицать. Теперь, в постгорбачевском мире, линия Керзона восстановлена полностью, практически без изменений. И разве не было оснований для возрождения этой границы?

На чьей стороне должен быть историк? На стороне фактов. А какие из фактов прикажете считать важными? Цивилизация победила варварство — это факт или гипотеза? Мирный договор — заключенный теми, кто не собирался его соблюдать, — насколько он долговечен? Некоторые сомнения у Антона появлялись после бесед с Татарниковым.

Сергей Ильич говорил ему так: «Ты должен ответить на неприятный вопрос, которого все боятся. Что именно в общей концепции европейской цивилизации противоречит фашизму? Если ты этот компонент найдешь — ты спасешь идею Запада, Антоша, а это немало. А не найдешь — ну, извини!» Антон отвечал: «Так это просто! Свобода — вот главное!» — «А ты полагаешь, что Гитлер или Муссолини были не за свободу?» — «Свобода не для избранных, но для всех — вот в чем различие!» — «Например, для индусов и африканцев? Полагаешь, им кто-то хотел принести свободу?» — «Демократия — вот что важно!»- «Так ведь Гитлер и пришел к власти после демократических выборов». — «Что вы меня путаете, Сергей Ильич! Факты говорят о том, что германский фашизм стал воплощенным варварством, воскресил языческие ритуалы — и западная цивилизация его победила». Татарников курил, смотрел поверх желтого сигаретного дыма на собеседника. «Стыдно историку говорить глупости. Утверждать, будто одна нация временно сошла с ума, — это, во-первых, недобросовестно, во-вторых, противоречит фактам, в-третьих, само по себе такое утверждение является шовинистическим. Есть общая история, в которой все имеет свое место. Франция, Италия, Испания, Германия, Румыния, Болгария, Португалия — вся цивилизованная Европа в двадцатом веке стала фашистской. И нет чистеньких. Думаешь, вишистские лагеря были гуманнее Майданека? Уверяю тебя, лагерь Дранси ничем не лучше Освенцима, а в чем-то и циничнее: это был транзитный пункт для отправки евреев в газовые камеры. Выжило три процента, тебе как историку надо посчитать убитых по европейским лагерям. Думаешь, украинский охранник в Треблинке был гуманнее эсэсовца? Думаешь, французские легионеры были лучше? Только лишь коммерческой сметкой — продавали евреям пачку „Галуаз" за две тысячи франков. Не выдумывай, голубчик. Ищи ответ. Фашизм готовился всей западной историей, посмотри документы „Аксьон Франсэз", почитай британца Карлейля». — «Но де Голль? Но Черчилль?» — «Они не хотели проиграть в войне — похвально. Только при чем здесь гуманизм, голубчик? Де Голль мечтал о единой сильной Европе — а уж какой ценой, это ты спроси у алжирцев». «Сергей Ильич, — говорил Антон резко, — вы нарочно сбиваете меня с толку! Ведь очевидно, что люди стали жить лучше после победы над фашизмом! Свобода пришла в мир!» — «Хотя бы сформулируй тезис корректно, — говорил Татарников. — Скажи так: после того как Запад попробовал применить фашистскую модель для объединения цивилизованных европейских государств во главе мира, он стал искать другие способы развития. Так будет вернее. А насколько новые способы удачны — время покажет».

Спорить с Татарниковым было трудно; Сергей Ильич умел некстати припомнить несимпатичные факты. Припомнит войну в Индокитае или резню в Корее — и эффект мирных договоренностей Потсдама несколько слабеет. Однако необходимости спорить о деталях не было: детали не могут отменить ясность общей картины. Есть реальность, которая говорит сама за себя. Как выражался президент новой, капиталистической России: «Свобода лучше, чем несвобода!» Люди в современном мире богатели, границы открывались, граждане ездили в турпоездки, строили коттеджи и голосовали за демократию и капитализм.

Два месяца назад жизнь вдруг изменилась — точно по фасаду красивого дома прошла трещина. И как было не треснуть античному зданию, если стояло оно на песке.

Антон растерялся — и не он один, растерялись все граждане. Да, было прежде такое недоброе время, когда их дурачила компартия, но, хвала борцам за истину и прогресс, эти лживые теории давно разоблачили. История двигалась вперед, преимущества новой реальности были очевидны. У людей появились простые цели, и цели эти достигались в результате труда. Скажем, семья хочет построить дачу — люди работают и строят дачу. Не коммунизм, не колхоз, не светлое будущее — а дачу в сосновом лесу. Что в этом дурного?

А потом вдруг, в одночасье смысл существования куда-то делся. Дни продолжали сменять ночь, и жизнь текла, только ясности в ней не стало — зачем все происходит и хорошо ли то, что происходит? И что происходит с их дачей?

Все люди считали, что капитализм обозначает правдивые, реальные отношения в обществе — не прожекты, не утопии, а конкретные дела. Прежде их заставляли верить в социализм, некоторые энтузиасты даже говорили о коммунизме, но с течением времени план развития человечества сделался окончательно понятным. Маркс, Ленин, Че Гевара и разные террористы были окончательно забыты, а если их и вспоминали, то для смеху. Простые примеры убедили людей в том, что социальные фантазеры — самые опасные типы на Земле, от них все зло и есть. Выдумают утопию, а потом убьют миллион народу — вспомните ГУЛАГ. Выдумают расовую теорию, а потом убьют миллионы — вспомните Освенцим. То ли дело трезвые, ответственные капиталисты — они, может, и выглядят непривлекательно, зато с ними надежно, капиталисты ничего не выдумывают. Демократия и капитализм — вот рецепт счастья.

Люди присмотрелись, согласились: конечно, капитализм. А что же еще строить? Ничего лучше не бывает в подлунном мире. И вдруг капитализм всех подвел. И закралось сомнение: а что если капитализм и демократия — это тоже вранье? Вдруг это тоже утопия? И вообще — что такое утопия?

Раньше считали, что утопия — это интернациональное братство трудящихся. А демократическое общество — это реальность. И даже споров здесь не возникало. Ну, разумеется, надо строить демократическое общество. А какое же еще? Не тоталитарное же. Не диктатуру же строить, не культ же личности. Понятно каждому: во всех странах люди должны строить демократию с капиталистической экономикой. Если они разумные люди, конечно. Если они свободные, не рабы. Построят рынок, станут богатыми — и как же будет всем хорошо.

Так что же мы построили в России, думал молодой историк Антон. Капитализм? В России и капитализм-то невозможен — пролетариата не было. А сельским хозяйством разве капитализм строят? Видимо, путем символического обмена строили символический капитализм, создали символический средний класс — но ведь за символом должна стоять и реальность. А какая она, эта реальность? Дотации нищим, пособия безработным — когда-то говорили, что в цивилизованном капиталистическом обществе так именно и бывает. Рассказывали, что, если рабочему мало платят, он идет на демонстрацию протеста и ему повышают зарплату. Но ведь ничего этого нет. Какой-то странный мы построили капитализм: без пособий, без стачек, без профсоюзов, без рабочих. Капитализмом строй называется, потому что у нас богатые есть. А разве богатым не все равно, как называется строй, при котором они богатеют? Или богатым лучше всего живется при демократии? Им так, вероятно, спокойней.

В один из своих больничных визитов Антон задал этот вопрос Татарникову, а тот переадресовал вопрос всей палате. Соседи еще были живы — и Сергей Ильич призвал их участвовать в дискуссии.

— Пусть Витя, рязанский мудрец, тебе расскажет. И Вова, конечно, мнение имеет.

Однако грубый Витя затруднился в определении общественного строя, а Вова-гинеколог предложил слишком расплывчатую дефиницию.

— Демократия! — сказал гинеколог. — Суверенная демократия.

— Суверенная — то есть, независимая? А от кого? — осторожно спросил Сергей Ильич.

— Вообще — суверенная. Президент так сказал.

— Был бы здесь Соломон Рихтер, — посетовал Сергей Ильич, — он бы все легко объяснил. Рихтер считает, что после Манифеста сорок восьмого года мир только тем и занят был, что вырабатывал стратегию — как с коммунистическим манифестом справиться. Марксом была предложена программа: трудящиеся — без государства. Владыкой мира станет труд. Все помнят?

— В школе проходили, — сказал Витя. — Хорошая программа.

— Значит, чтобы справиться с ней, надо было придумать план еще лучше. И придумали. Построили государство без трудящихся. Рай символического обмена. Демократия суверенная по отношению к демосу. Вот в таком государстве мы все и живем.

Вова-гинеколог задумчиво разглядывал свои полосатые носки и шевелил пальцами ног. Он хотел возразить, сказать, что он-то как раз трудится, работает гинекологом, однако вспомнил, что давно уволился из больницы, приобретя на паях зубоврачебный кабинет. Но здешние доктора несомненно трудятся — вот сколько всего отрезали. Вова обдумывал свою реплику и шевелил пальцами.

— А чего ж твой Рихтер тебя не навещает? — спросил Витя у Сергея Ильича.

— Сам в больнице. Инфаркт у него.

— Вот ведь устраиваются люди. Не рак у него, а инфаркт. Еврей всегда найдет, где послаще.

18


Во времена Брежнева сотрудники Института философии выпивали после работы в закусочной на углу. Приносили водку с собой, наливали под столом стакан и залпом пили, когда кассир не смотрел. Пельмени, стакан водки, фрондерский разговор — то отважное время миновало. Редко можно увидеть сегодня кандидата философских наук, блюющего в переходе метро, — а тогда это было ежедневным ритуалом. Выблевывали на каменный пол свое унижение, профсобрания, парткомиссии, передовицы и голосования. Теперь кандидат давно стал доктором, а доктор сделался профессором. Теперь он не фрондер, и прятаться по дешевым забегаловкам нужды нет: здоровье и чины не дозволяют пить дешевое спиртное и есть опасные для желудка пельмени. Профессор катится по улицам столицы, выпятив животик, — пешочком до перекрестка, и нырнуть в подземку, и домой, домой, ужинать с супругой.

— Фруктов купить не желаете? У метро чудная колониальная лавочка.

— Помидоры, непременно. А вы знаете, газету Бланка, скорее всего, прикроют.

— Не может быть! Затыкают рот прессе?

— Нет, просто Губкин поддерживает фигуру Сердюкова. Обновят редколлегию.

— Как журналист Сердюков сильнее. Бланк — не фигура.

— Сердюкова считают «демократом номер один», думаю, он будет слышен на Западе.

— Между прочим, уже появились абрикосы.

Так, беседуя, дошли до станции метро «Кропоткинская», подошли к овощному ларьку подле памятника Фридриху Энгельсу. Возле бронзовых ног основоположника — палатка с пестрыми фруктами, внутри темный маленький человек. Борис Кузин сказал Льву Ройтману:

— Мы ругаем действительность — мы очень строги к происходящему! — но давайте признаемся: заметно лучше стал уровень снабжения. Путин, кризис, коррупция — все это так, но вот, извольте: свежие овощи. Помните, Лева, советские овощные магазины?

— Черная картошка и гнилая морковь.

— И поглядите на армянские лавочки! Наши русские так не могут. Все-таки что значит древняя армянская культура.

— Вы заблуждаетесь, армяне здесь ни при чем. Продажа фруктов — азербайджанское занятие. Обратите внимание, Боря, как российский колониализм избирателен в определении рода занятий для сопредельных народов. Татары специализируются по уборке улиц. Азербайджанцы торгуют фруктами на рынках, армяне заняты в розничной торговле, таджиков используют на стройках.

— А я слышал, на стройках много грузин и украинцев.

— Хохлы и грузины в основном по домашнему ремонту. Если кафель класть — это к хохлам. А таджики работают на больших стройках, их, говорят, специально используют в строительстве высотных зданий. Нас с вами обслуживает, безусловно, азербайджанец, видите — характерные азербайджанские черты. Тут не ошибешься: темное, немного обветренное лицо, лоб, как правило, невысокий, маленькие глаза. Типичный азербайджанец. И зовут его Али.

— Так вы его, оказывается, знаете!

— Я вас разыгрывал. Превосходно знаю Али, каждый раз, как еду в Институт философии, покупаю абрикосы. Никогда не обвешивает, гнилья не сует. Знаете, восточные люди на рынке говорят быстро, руками машут, потом смотришь в сумку — а там одно гнилье.

— Среди них много жуликов.

— Азербайджанцы, в целом, честный народ.

— Симпатичное лицо. Теперь я вижу, что он азербайджанец. Со мной в институте учился один милый азербайджанец. Да, вы правы, характерные черты.

— Али, дорогой, как жизнь? — Дружелюбный Лев Ройтман протянул в окошко ларька руку и торговец эту руку пожал. — Сделай, дорогой, как в прошлый раз, да? Абрикосиков, да?

Темный плосколицый торговец открыл ящик с абрикосами.

— Спелые выбирай, да? — так говорил Ройтман, копируя некую общую восточную интонацию. — Почем сегодня? Триста? Ну и цены у тебя, Али! Вот кого, я думаю, кризис не коснулся! На машину копишь?

Плосколицый торговец всмотрелся в Ройтмана, улыбнулся, кивнул.

За спиной литераторов громоздился жирный храм Христа Спасителя, покрытый обильной лепниной, — приняв из рук торговца пакет с фруктами, Лев Ройтман повернулся к храму и мелко перекрестился. Кузин знал, что еврейский интеллектуал Ройтман давно крещен и соблюдает православный обряд, но для чего Ройтман перекрестился сейчас, было ему неясно.

— Очиститься, — тихо объяснил ему Ройтман, — меня, знаете ли, пугает мусульманский дух. Подчас остро чувствуешь, что они другие. — Ройтман снова перекрестился, глядя на жирный кремовый торт. — Ну, спасибо, Али, спасибо, дорогой! — и Ройтман помахал торговцу рукой.

19


Ахмад, афганский узбек, приехал в Москву вчера, чтобы увезти на родину вдову и детей брата Али. Он добирался неделю от Мазари-Шарифа: сперва ехал до границы с Узбекистаном, потом переходил границу по мосту через Амударью. Некогда этот мост назывался мостом Дружбы, по этому мосту в легендарные колониальные дни лязгали советские танки, по этому мосту уходили последние войска, сороковая армия, — потом мост завалили бетонными блоками, прекратив всякое движение. Спустя десять лет мост — теперь он назывался Хайратон — открыли, но сообщения почти не было; в основном мостом пользовались узбеки, семьи которых были разделены рекой.

Некоторые семьи жили и по ту сторону реки, и по эту — семейных пропускали, по одной и той же бумаге проходили и мужчины и женщины. Узбекские пограничники почти не смотрели в документы, а с афганской стороны, когда талибов оттеснили войска генерала Дустума, пограничников не было. Ахмад прошел мимо узбекского поста — и его даже не окликнули; он встретился глазами с пограничником, тот кивнул, и Ахмад прошел в соседнюю страну.

Прозрачная граница позволяла солдатам генерала Дустума легко уходить в соседний Узбекистан, если возникала надобность, а также набирать новых рекрутов из числа приграничных узбеков. Ахмад долго был солдатом — впервые он попал в Афганистан еще в восьмидесятые, призывником советской армии, оставался на сверхсрочную. После того как Узбекистан стал независимым, завербовался в подразделения Абдул-Рахмана Дустума и границу переходил десятки раз. Мост Дружбы он проходил в восемьдесят девятом году вместе с советскими войсками, а когда открывали мост Хайратон, он уже стоял на другом берегу — но одет был точно так же, как пятнадцать лет назад: серая войлочная шапка «пакуль», северянка, серая куртка на подстежке — такие куртки называют «пакистанки». И оружие у него было такое же, АКМС. Ничего не изменилась за пятнадцать лет — только сторона реки поменялась.

От поста оставалось пройти несколько километров до Термеза, оттуда автобусом — до Ташкента, а там на вокзал — и поездом до Москвы. В Ташкенте было уже легко, потому что братья родились в Ташкенте и в городе оставались люди, которые их помнили. Ахмаду даже предложили сделать паспорт, но не было ни денег, ни времени ждать паспорта. И зачем тратить столько денег, если едешь на три дня.

Ему объяснили, что это глупо: разумней один раз истратить большую сумму, сделать нормальный паспорт — и трехмесячную визу в Москве получишь без проблем.

— А потом что?

— Вернешься в Таджикистан, две недели покрутишься, затоваришься, — и обратно на три месяца.

— Мне не надо в Таджикистан.

— Узбеку сейчас лучше в Таджикистане, — терпеливо объяснили Ахмаду, — и паспорт тебе сделают таджикский. Будешь хорошо работать — годовую визу дадут.

— Денег нет.

— Вот и разживешься деньгами. Адресок в Москве дам.

— Не надо.

Ахмад посчитал, что дешевле дать тысячу рублей проводнику, чтобы запер его в своем купе, когда российские пограничники будут обходить поезд. Он положил на столик проводника литерный билет и сверху десять бумажек по сто русских рублей.

— Тыща, — сказал он по-русски.

— Какая еще тысяча? — едко сказал проводник Аркадий. — Когда это была тысяча? При Ходже Насреддине? Даром кататься хочешь?

— Больше у меня нет, — сказал Ахмад, и Аркадий тонким чутьем проводника понял: плосколицый пассажир говорит правду. Аркадий смахнул со столика бумажки и впустил Ахмада в купе.

— Оружие имеешь?

— Нет оружия. — Он оставил только складной нож, примотал к лодыжке. Так делал всегда: штык у пояса, а складной нож — на ноге, под штаниной.

— Смотри, подведешь меня. Ой, смотри, земляк! — Проводник сказал это, чтобы плосколицый понял — они оба из Узбекистана и оба знают местные хитрости.

— Не бойся, шурави. — Ахмад сказал так, чтобы проводник боялся. Шурави — так называли всех, кто жил по эту сторону реки; Ахмад сам был шурави — пятнадцать лет уже прожил среди афганцев, а все равно шурави. Слово означало: ты мне чужой, ты не земляк, берегись.

Теперь осталось трое суток поезда — и уже Москва. Проводник Аркадий угощал чаем, вафлями, однажды дал курицу.

— Вы кур едите?

— Мы все едим.

Доехали тихо, никто его не досматривал.

Брат Ахмада, Али, умер внезапно, даже не болел. Умер — и фрукты еще не успели сгнить, когда Ахмад приехал в Москву, так, пара помидоров испортилась. «Сами съедим», — сказала Маша, жена покойного брата, и разрезала помидор на две неравные части. Ахмад взял ту часть, что с гнилым боком. Маша дала свою половину сыну — Ахмад следил, как мальчишка высасывает мякоть и сок помидора.

Увезти их сразу не получилось. Ахмад не ожидал, что застрянет в Москве, — оказалось, что надо отчитаться за взятый товар, распродать то, что должен был распродать Али. Речь шла о пятнадцати тысячах рублей долгу — сумме для москвича не критичной, но у Ахмада таких денег не было. К тому же Маша ехать никуда не хотела. Сама она родилась в Туле, но Москву считала родным городом, гордилась размахом столицы, себя именовала москвичкой, маленького плосколицего мальчика называла русским парнем.

— У вас, небось, и по-русски не говорят.

— Некоторые говорят.

— Моя твоя не понимай. Воображаю, как там говорят! Ты в Москве когда последний раз был? — Маша показывала Ахмаду журналы — фотографии ресторанов, бассейнов, богатых домов. — Такое видел? Это сенатор Губкин, у него дом десять миллионов стоит — в греческом стиле. У вас поскромней, думаю?

— Таких домов не имеем, — сказал Ахмад.

— А машины видал? Итальянская техника. Нет у вас таких? А здесь — полно.

Из новых машин Ахмад видел только вертолеты пятого поколения — и то не вблизи.

— Все это ворованное, — сказала Маша, — столько заработать нельзя. Но очень красивое. Видишь, какое платье. У вас я что, в парандже ходить буду? Балахон на меня нацепите?

— Есть красивые платья.

— Знаю, как у вас к женщинам относятся. Красивое платье надену, так камнями закидают. А если хочется красивое носить?

— Дома носи, — сказал Ахмад.

— Смотри, триста рублей, а выглядит как Версаче. Даже надпись есть «Версаче». На Черкизовском рынке купила.

— У нас лучше базары, — сказал Ахмад.

— Поминки устроить надо, — сказала Маша. — Только позвать мне на поминки некого. Я с одной женщиной вместе гуляла во дворе, коляски рядом катали. Потом она переехала, адрес не сказала. Большой город. Может, просто вдвоем посидим, вина выпьем?

— Денег нет.

— Хорошо вы меня в гости зовете. Денег даже на поминки нет. Вы что, прачку ищете? Я тут в одной семье работаю — гоняют туда-сюда, а денег не платят.

— Не платят?

— Сама квартиру иностранцу сдает. За валюту. А мне рубля жалеет. Если бы мне заплатили, я бы сама Расулу долг отдала.

Расул Газаев, владелец нескольких овощных ларьков, говорил с Машей и приезжим узбеком надменно: что за нация такая узбеки, вот мы — орлы. Мы, горцы, люди чести: я сказал, что нужен полный расчет за хурму, — а слово джигита крепко. Расул и Ахмад некоторое время смотрели друг на друга, причем горец смотрел презрительно, а выражение плоского лица Ахмада определить было невозможно. Острые черты горного человека и плоское лицо пустынного жителя отличались как подвиги в горах и работа в засушливой местности. Война в горах — это подвиги, засады, клятвы, испанская романтика, парашютные десанты на Крит. О кавказской войне написаны романтические поэмы; однако мало кому придет в голову, что есть романтика в степях Туркмении, пустынях Узбекистана, лысых камнях Гиндукуша. Беспощадная тяжелая война раскатывает пространство в лепешку, плющит города и деревни, гуляет по равнинам, и ветер разносит ее, как степной пожар, и спрятаться от нее нельзя. Так катились по пустыням армии Чингисхана и Тамерлана, так лилась война по волжской земле, так гуляет она в холодных плоскогорьях Афганистана, спускается с гор, и ветром сносит ее по сторонам, в пустыни. Ахмад мог убить Газаева. Но решил распродать абрикосы.
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   35

Похожие:

Максим Карлович Кантор в ту сторону iconМаксим Карлович Кантор Совок и веник (сборник)
Сотрудничество с Консультативной группой Экономической Комиссии для Европы ООН (эке оон) 6
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconМ. К. Кантор Вечер с бабуином: Комедии Максим Кантор, автор Учебник
Подготовлены Комиссией по правилам Комитета судей и рефери (кср) Федерации настольного тенниса России (фнтр) в составе: Пенов Г....
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconМаксим Горький Чужие люди Горький Максим
Ты жил между нами, покинутый и забытый своими То горе жизни и те пороки, которые мы носили и делили вместе, были нашим общим несчастием....
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconПрограмма по формированию навыков безопасного поведения на дорогах...
Девочки делают деми плие, мальчики – наклон головы. Руки у девочек открываются из подготовительного положения слегка в сторону, у...
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconNon chapitre. Non bout et non commencement
Он был в зале… Он сидел и смотрел на ее танец, попивая пиво. К нему, медленно качая полу оголенными бедрами, подошла одна из девушек...
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconПрограмма по формированию навыков безопасного поведения на дорогах...
Дальним Востоком. Надо было там оказаться, чтобы понять, что это начало России. Здесь встречают рассвет, здесь служат первые Божественные...
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconИгра в Куклы. Книга вторая. По ту сторону зла ч. 31. 08. 2006 Российское правительство мафии
Игра в Куклы. Книга вторая. По ту сторону зла ч. 31. 08. 2006 Российское правительство
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconМаксим Калашников. Вперед, в СССР 2!
Учитель думать, уметь сформулировать математическую мысль. Развивать интерес к математике
Максим Карлович Кантор в ту сторону icon«история россии»
Составитель: Суворов Максим Викторович, кандидат исторических наук, доцент кафедры Отечественной истории
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconМаксим Карпенко Вселенная Разумная
Вандышев Валерий Васильевич (родился в 1941 г.) доктор юридических наук, профессор
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconУчебно-методический комплекс
Паламарчук Максим Леонидович — ассистент кафедры культурологии и межкультурной коммуникации, теории языка и журналистики мгпу
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconНа конкурс представлено 14 работ в трех номинациях
«Среди домов, асфальта и машин» (Мини-реферат): Черенков Максим, 14 лет, «Большая синица»
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconМаксим Блант Финансовый кризис
Резервный день для прохождения гиа в новой форме в 9 классе по математике, истории России, биологии, физике
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconРечевое взаимодействие. Нормативные, коммуникативные, этические аспекты устной и письменной речи
Принцип кооперации, предложенный Г. П. Грайсом, состоит из нескольких максим (правил)
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconПубличный отчет 2010 г
В конце 19 века школы в с. Меловое не было. Первым организатором группового обучения грамоте был отставной солдат Мякотин Максим
Максим Карлович Кантор в ту сторону iconНп сро «Союз Стройиндустрии Свердловской области»
Хмелев Максим Александрович Председателя Совета Директоров ООО «Инвестиционно- строительной компании» Председатель Аттестационной...


Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
100-bal.ru
Поиск