Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома





НазваниеЧерез два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома
страница4/10
Дата публикации12.06.2015
Размер1.77 Mb.
ТипДокументы
100-bal.ru > Военное дело > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

Фотограф посадил меня на табурет, долго налаживал аппарат, командовал: «Анфас! Профиль!» Засветил мне глаза. Я плохо соображала, не могла как надо держать голову. Подошел, взял меня за подбородок: «Вот так, цыпочка».

Я шлепнула его по руке.

– Ого! Зуоастенькая! Я люблю таких. Конвоир лениво добавил:

– Ничего. Тут зубки-то скоро обломают.

Тут вошел пожилой, в военной форме без погон. За что-то выругал чернявого, тот засуетился, конвоир вскочил и быстро спрятал конверт с фотографиями в карман шинели.

Кроме фотографирования мне сделали отпечатки пальцев. Узкая картоночка расчерчена на два ряда квадратов, по пять в каждом. Пальцы помазали черной краской и поочередно прижимали к этим квадратам.

Когда возвращались через двор, снова поразилась белизне снега и очень захотелось не только оттереть краску от рук, но умыться снегом – было ощущение, что я запачкалась в липкой грязи, и наклонилась и схватила комок снега.

– Ну! Ты! Не балуй! – совсем по-извозчичьи рявкнул конвоир. Я лизнула белый комок, зажала его в кулак и завела руки, как «положено», за спину. Так с мокрыми ладонями и переступила порог, моего теперь, «казенного дома». (И вспомнила вдруг, как еще в эвакуации, в деревне Чернуха, сидела я вечером на крыльце, смотрела на проходящее стадо коров. Вдруг откуда-то взялась старая цыганка и пристала ко мне: «Дай, красавица, погадаю». Я сначала отнекивалась, а потом согласилась. Она долго разглядывала мою ладонь, потом сказала: «Впереди у тебя длинная дорога… А потом попадешь в казенный дом», – я рассмеялась. А она: «Не смейся. Это вот такой казенный дом, – и показала мне решетку из скрещенных пальцев. – А в старости будешь одна. И выпивать будешь. крепко выпивать…».

И вот теперь – «длинная дорога» уже была… «Казенный дом» – тоже. Неужели и последнее сбудется?..)

Вошла в клетку на вахте. Запустили, а переднюю решетку не открывают. Сразу охватывает страх… Но это, оказывается, у них неувязка вышла – конвоир вполголоса переругивался с вахтером, а мне слышно все. Тот велел вести меня в какую-то другую камеру, а «мой» возражал: «Но ведь там занято». – «Ну так это только до вечера, а там высвободится сороковка – иначе никак не обернуться…». (Значит, и в таких заведениях иногда не хватает «посадочных мест»).

Меня завели в коридор, поставили лицом к стене. Снова со всех сторон охватила затхлость, сырость, запахи никогда не проветриваемого помещения. И мертвенная тишина…

Коридорный шепотом спросил, какие у меня «вещички», я сказала. Он открыл дверь 8-й камеры – там уже кто-то был. Так мне хотелось заглянуть туда, но услышала только мужской голос (не Алика): «Еще вот хлеб на столике возьмите». И мне вынесли мой мешок и мои «продовольственные припасы». Повели на второй этаж. Такая же, как и на первом, четырехгранная труба серого коридора – сверху ряд тусклых светильников, по бокам – ряды железных дверей с засовами, даже не верится, что за каждой из них живые люди. Больше похоже на склад какого-то имущества. Да вообще-то мы все здесь становимся «казенным имуществом», раз уж лишают фамилии и присваивают номер.

На пороге камеры, в которую меня вводят, застываю в изумлении: она производит впечатление какой-то обжитой и почти уютной… Прямо передо мной, на койке, покрытой домашним пледом в черно-красную клетку, сидит, поджав ноги, славная женщина лет сорока и, отложив вязание, приветливо улыбается:

– Проходи, располагайся, чувствуй себя, как дома.

От ласковых слов сразу ослабеваю и с трудом сдерживаю слезы. Жадно вглядываюсь во все, что так разительно отличает эту камеру от моей предыдущей. Ну, во-первых, она хоть и маленькая, но почти квадратная, и от этого стены не так давят. Да и покрашены они масляной краской. И полы деревянные крашеные, чисто намытые. Раковина вполне пристойная, а унитаз прикрыт ковриком из мешковины, обшитой по краям цветным кантом. На столике возле кровати салфеточка с затейливо сплетенной бахромой из ниток.

– Это я из полотенца соорудила, – объясняет хозяйка этого «дома» Надежда Павловна. – На воле вряд ли взялась за такую трудоемкую работу, а здесь вот более месяца на это плетение потратила. Чего-чего, а времени тут хватает!

На столике семейная фотография в картонной рамке. Но мое внимание привлекает маленькая толстая книжечка, заложенная закладкой.

– Здесь есть библиотека? А газеты тоже можно достать?

Моя новая знакомая вздыхает:

– Если бы здесь были книги... Это в дореволюционных тюрьмах были библиотеки, да и с воли можно было получать. Даже языки изучали… И рассказывает, что ей, в порядке исключения, разрешили иметь Евангелие (сестра в посылке прислала), и то лишь потому, что за шесть с лишним лет пребывания в тюрьме она никогда не нарушала режим, не предъявляла никаких требований к начальству. (Впереди ей предстоит еще почти 4 года).

Оказывается, она была приговорена к одиночке и без права переписки, но вот год назад разрешили написать родным и даже получить посылку. Больше всего ее обрадовало то, что среди присланного есть несколько шерстяных вещей. Она их теперь распускает и перевязывает, как хочет (металлический крючок, конечно, не разрешили бы, а вот коротенькая деревянная палочка с зазубринкой в качестве крючка проскочила досмотр, и теперь на ее рукоделье смотрят сквозь пальцы). Да и строгая одиночка теперь иногда нарушается вот такими кратковременными «подселениями», как мое. Каждый гость для Надежды Павловны – большое событие, поэтому она расспрашивала меня обо всем, что за этими стенами: о положении на фронтах, о жизни Новосибирска (она москвичка и срок получила за мужа – «врага народа»). Я старалась, как могла, рассказать обо всем интересующем ее. А она, в свою очередь, дала мне много полезных советов. Рассказала, что при утренних обходах начальника тюрьмы можно попроситься к врачу, и хотя он ничего, кроме аспирина или желудочных капель не даст, но он хороший человек, из бывших заключенных, у него даже можно «между прочим» узнать, нет ли среди его пациентов такого-то (т.е. узнать о муже). Еще можно спросить иголку для починки одежды – дают на час-два, толстенную, но все же можно ею что-то сделать и даже вышивать. В баню водят дважды в месяц – там не очень строго и можно постирать кое-что.

Советовала ежедневно делать зарядку, обтираться водой, много ходить. И еще говорила, что надо поддерживать память – пересказывать себе (будто фильм просматривать) читанные книги, пройденные в институте разделы программ разных предметов. Пожалела, что я никогда не пыталась писать стихи (советовала попробовать) и очень рекомендовала ежедневно читать вслух те стихи, что знаю на память. К сожалению, я тогда знала стихов мало, и Надежда Павловна тут же начала называть первые строчки: «“На холмах Грузии”… Неужели не помнишь?! А из Онегина? А “Прощай, свободная стихия”?» – и тут же стала читать до конца, а я мысленно буквально впечатывала их в себя. И тут же решила выучить их с ее помощью. Если б мне удалось провести с нею несколько дней! Но загремел замок:

– Л-272! На выход с вещами!.. – И все оборвалось.

Мы расцеловались с Надеждой Павловной. Больше я ее никогда не встречала. Но как она помогла мне! Какой заряд бодрости получила я от женщины, с которой была знакома всего несколько часов.

Новая камера была такая же длинная и узкая, как и 8-я, только пол деревянный крашеный, да по стенам друг против друга четыре откидных полки-постели, как в купе вагона. Два столика, один, как в поезде, между полками, другой – справа при входе, над ним настенная полка, на которой металлические миски, кружки, пайки хлеба, завернутые в тряпки. Слева в углу – раковина и унитаз. Зарешеченное окно высоко под потолком и, как выяснилось днем, полностью закрытое железным «намордником», оставляющим лишь щель сверху, через которую можно увидеть узкую полоску неба.

Жили в этой камере двое молодых девчонок, но в момент моего подселения была только одна – долговязая, белобрысая, стриженная «под мальчика», Тамарка (так сама назвалась) в форме ремесленницы. А другая была на допросе и я познакомилась с нею позднее. Вернее, познакомила меня с нею заочно Тамарка. О себе рассказала очень коротко: сидит «по Указу» (ушла с военного завода и хотела уехать на Урал к матери), получит семь лет. Следствие уже закончено, скоро отправят в уголовную тюрьму, а потом – в лагерь. А вот о соседке своей Майке Герфельд рассказывала с подробностями. Во-первых, даже при отсутствии этой самой Майки бросалось в глаза то, что она неплохо здесь устроилась. На застеленной койке был не только ватный черный тюфяк и солдатское одеяло, но и простыни, и маленькая домашняя «думочка». Майка – новосибирская, и ей все из дому приносят. На свободной верхней полке над ее местом разместились набитые чем-то сумки, мешочки, банки, а сбоку свешиваются платья и кофты, аккуратно развешенные на плечиках. И обувка всякая – и на дождь, и домашние тапочки. Тамарка сразу сообщила, что Майка – «немецкая сука», была на фронте медсестрой и спуталась с немецким офицером. Мать ее – главврач Новосибирской больницы, носит передачи чуть ли не ежедневно, наняла Майке адвоката. Тамарка Майку ненавидит, часто ругается с нею («сама увидишь, какая она противная»). А главное, тошно от ее жадности: все, что приносят из дому съедобного, жрет сама, и если предложит кусочек, то так, что и в глотку не полезет. Поэтому Майка ест за столиком у окна («да еще ночами потихоньку наворачивает»), а Тамарка, еще с одной девушкой, которая была здесь до меня, отделилась от нее и располагались они за другим столиком («хоть напротив унитаза, зато отдельно»). Я, конечно, сказала, что буду заодно с Тамаркой во всем.

Майка вернулась с допроса уже поздно ночью, мы легли спать – и мне она тоже не понравилась: низенькая, полненькая, с сытым самодовольным лицом. Очень прилично одета в клетчатую юбку в складку и большую синюю шерстяную кофту, которой я откровенно позавидовала – в камере было промозгло. Она долго возилась со своими одежками, аккуратно раскладывала их на полке, умывалась (запахло хорошим мылом), А потом, к моему удивлению, еще долго навивала свои кудри на тряпочки. Улеглась она уже совсем поздно и потом шуршала какими-то бумажками под одеялом – видать, действительно подкреплялась… Еще не познакомившись с нею, я уже ее ненавидела.

Утром встали по звонку. Пока мы с Тамаркой умывались, убирали камеру (она протерла стены и раковину с унитазом, а я надраивала пол), Майка продолжала спать. Только когда загремела заслонка в двери и рявкнул солдат: «Чего разлеглась?» – она начала неторопливо одеваться, причесываться. Ко мне отнеслась с большим интересом, и хотя я старалась подчеркнуть свою нерасположенность к болтовне с нею, все же пришлось коротко ответить, кто я, откуда, что «взяли за мужа» (без подробностей, разумеется). Все это было интересно и Тамарке. Постепенно и она начала задавать вопросы, и получилось так, что понемногу разрядилась атмосфера ссоры между двумя обитательницами камеры, да и я как-то забыла о том, что Майка для меня та самая «вражина», которую я впервые встречаю воочию и заранее ненавижу. Она оказалась болтливой, смешливой, с увлечением расспрашивала про институт, про актеров. Рассказывала сама, что до войны была «театралкой», часто ходила в «Красный факел» и вообще, кажется, мечтала быть актрисой. Да вот мама уговорила идти по своим стопам, а теперь вот в результате «в такую историю влипла». О своей «истории» она говорила тоже как-то несерьезно, вскользь упомянула, что не меньше 10 лет получит… В общем, обыкновенная легкомысленная девчонка, и я уже даже подумала, что, может, она и не такая «изменница Родины» и «сука немецкая», как представила ее мне Тамарка. И, может, у нее даже была любовь какая-то с этим немцем – может, он раненый был и она за ним ухаживала. Но ведь если у Райки рыжей «ее немец» был тыловиком и сослан в Сибирь из-за национальности, то здесь ведь был настоящий фашист, который убивал наших… Ведь вся эта история на фронте произошла… В общем, у меня было двойственное чувство к Майке, и я старалась не очень задумываться об этом.

А пока мы втроем проболтали весь день, и даже Тамарка стала не так подчеркнуто враждебно относиться к Майке. А Майка явно обрадовалась, что с моим появлением улучшилось ее положение в камере (предыдущая девчонка, как я поняла, тоже сторонилась ее) и всячески старалась задобрить нас – сунула нам, чуть не силком, по паре картошин, сваренных «в мундире», а вечером высыпала перед каждой по горсти семечек – и у нас не хватило духу отказаться…

Питались мы с Тамаркой все же отдельно, за своим столиком. Кстати, она научила меня некоторым тюремным мудростям – оказывается, утреннюю пайку хлеба разумнее превращать в тюрю, чем съедать, запивая чаем. Хлеб мелко крошили в миску, заливали кипятком, он разбухал, получалась каша, которую мы для разнообразия присаливали, а иногда посыпали сахарным песком. Напоминала эта еда блокадную, но так было явно сытнее.

Она же научила меня как решить проблему с чулками, которые постоянно сваливались, подвязанные бинтиком. При первом же обходе начальника тюрьмы с дежурным надзирателем Тамарка сделала заявку на ножницы и иголку и, к моему удивлению, днем их нам принесли на один час (правда, дверь была приоткрыта и часовой заглядывал часто, наблюдая за нами). По совету Тамарки я пуговицы от наволочки пришила к резинкам на поясе, вместо отрезанных металлических застежек, а к чулкам – петельки так, как это было когда-то в детстве.

По совету девчонок, я задумала даже перешить для себя рубашку Арнольда, которую нечаянно положила в свои вещи. И когда на следующей неделе у нас снова была иголка и нитка, я отрезала жесткий воротник, а из подола сделала стоечку с оборкой, получилась блузка.

Такие нехитрые занятия помогали коротать время и отвлекали от тягостных мыслей.

Обнаружилось, что не все конвоиры одинаковы. Некоторые в вечерние часы, когда уходило начальство, разрешали нам петь – тихонько, конечно, но все же… Один молоденький даже приоткрывал дверь, а мы, поняв по его выговору, что он украинец, старались угодить ему украинским репертуаром. И еще выяснилось, что с помощью кружки можно услышать, что происходит в соседней камере – если кружку плотно прижать к стене, а ухом прижаться к ее дну, то становились слышны шаги, кашель. Так мы узнали, что справа от нас – пожилой одинокий человек, слева была, по-видимому, глухая стена.

Постепенно привыкла к монотонным в своем ритме будням, которые изредка прерывались допросами. Каждый допрос – это событие. Обычно они проходили по ночам. Меня с Тамаркой вызывали редко – ее дело уже закончилось и оставались какие-то формальности. Я же после первых двух-трех допросов призналась, что все рассказала Арнольду и что носила листы его рукописи с его ведома. На меня поорали, постращали, что пришьют 58 статью как «соучастнице врага народа» (из этого я поняла, что Арнольд получил 58 статью), и на несколько недель оставили в покое. После этого вызывали изредка и уже по материалам, связанным с Арнольдом – знаком ли мне такой-то его товарищ? Что я знаю о его поездке в Томск? Я отвечала – не знаю, не видела, не слыхала… Снова орали, пугали. Каждый вызов на допрос волновал, долго переживался, иногда приносил неожиданные сюрпризы – однажды следователь пил чай и налил мне стакан. В другой раз в кабинете было включено радио и я услышала сводку с фронта. Дело мое вел полковник Дрябинский – довольно интеллигентный и даже приятный человек. И лишь когда допрос вел его заместитель, молодой хлыщеватый капитан – были и грубости, и стремление сформулировать мои мысли так, чтобы они стали более чреваты последствиями. Приходилось внимательно вчитываться в каждую строку протокола, добиваться исправления фразы так, как она была сказана мною. Он, естественно, злился, я плакала, отказывалась подписывать протокол. Но если при этом заходил Дрябинский, то все как-то улаживалось, хотя, конечно, следователь после этого больше злобствовал на меня.

Когда же на допросы уводили Майку (а ее вызывали часто), то мы не спали всю ночь. Во-первых, она собиралась как на бал – сооружала прическу, надевала лучшее платье, туфли и даже пудрилась: платочком стирала на беленых стенах известку вместо пудры, используя в качестве зеркальца блестящую поверхность гребешка. Наводя красоту, она озабоченно спрашивала: «Так будет хорошо, девочки, или лучше эту кофточку надеть?». Когда же Майка уходила, мы с Тамаркой спешили наговориться без свидетелей. Хотя внешне мое отношение к Майке было ровное, но двойственность этого отношения не позволяла мне быть полностью откровенной при ней. Тамарка чувствовала это, и все вопросы ко мне о моей жизни, о родных, она оставляла на такие ночи, когда мы оставались вдвоем. Я же поняла, что у Тамарки была такая скудная, бедная впечатлениями жизнь, так мало она видела и знала, кроме своего уральского поселка, что все рассказанное мною воспринималось и как книжка, и как кино. Да, по-видимому она дорожила тем, что я с ней более близка, чем с Майкой.

Разумеется, при всей моей откровенности, я ни одним словом не заикнулась об истинной причине моего ареста – Тамарка знала, что я сижу «за мужа», и этого ей было достаточно. Ее мало интересовали мои занятия в институте, рассказы о театре, книгах и даже о Ленинграде. Но вот все житейское – как я познакомилась с Арнольдом, как устраивала свой семейный дом, куда мы ходили в гости – все это было ей интересно, вплоть до самых мелочей. Меня радовала возможность вспомнить о вещах близких и приятных. Я рассказывала обо всем – и о своем житье, и о подругах в институте, и о семье Хочинских, которая стала нам как родная – в Люсе Красиковой я нашла сестру, о которой давно мечтала. Как же они будут переживать, когда выяснится, что все студенты вернулись в Ленинград, а мы с Аликом исчезли!.. Да и Женька Лихачева будет поражена – мы же ее приглашали к себе… А уж о маме и говорить нечего – при мысли о ней мне горло стискивало слезами. Я была благодарна Тамарке за возможность выговориться и выплакаться.

Когда же возвращалась с допросов Майка, мы умолкали и делали вид, что слушаем ее рассказы о том, что сказал следователь, что ответила она, какое обвинение ей предъявили сегодня и как ловко она вывернулась. Честно говоря, нам были безразличны ее переживания и мы старались заснуть, чтобы немножко выспаться до побудки.

Но однажды днем Майка втянула нас в разговор о своем деле, и все мои предположения о том, что у нее была романтическая любовь, разлетелись в прах. Оказалось, что немец возил ее в штабной машине по всему Крыму и она даже показывала дорогу на Севастополь, которая была ей известна по поездкам на курорты в предвоенные годы… Рассказывала она об этом совершенно спокойно как о чем-то обыденном. И даже обратилась к нам за советом: «Как вы думаете, девчонки, признаваться мне в дополнительном материале, который пришел на меня, или нет? О том, что Вальтер возил меня на расстрелы, чтобы я, как медсестра, удостоверила смерть погибших (он воспитывал во мне силу воли) – в этом я уже призналась, А вот теперь прислали бумагу, что я присутствовала при таких случаях, когда у женщин выхватывали из рук грудных детей и бросали под лед. Признаваться мне в этом или нет? Много мне дополнительно навешают за это или все едино?». Я окаменела, услышав такое… Она была лишь озабочена мыслями о том, как лучше ускользнуть от ответа. У нее даже голос не дрогнул! Тамарка просто вскочила и прохрипела ей в самое лицо: «Замолчи, падла, а то придушу! Еще совет от нас хочешь получить?». Майка испугалась, забилась в угол своей койки и в камере нависла гнетущая атмосфера ненависти, которая ощущалась почти физически. Прекратилась наша совместная болтовня, пение – мы с Тамаркой снова обособились и не подпускали Майку к себе. А до чего же было трудно мне оставаться с нею с глазу на глаз, когда Тамарку вызывали на допрос!

В этой камере я провела около месяца, и Тамарка провожала меня как родную, да и я к ней привыкла. В новой камере было три взрослых женщины: одна пожилая молчаливая немка с Поволжья, другая – толстуха – счетовод, которая горестно причитала: «Да за что же я здесь?! Ведь всего-то я и сказала: «Чего это радио цельные дни болтает и болтает одно и то же…». Третья – подтянутая, спортивного вида молодая женщина, которая родилась в Харбине (ее родители работали на КВЖД2) и, узнав о начавшейся войне, перешла с друзьями через границу, надеясь добровольно вступить в ряды Советской Армии. Тут их всех и взяли.

В этой камере я была младшей, меня опекали, утешали, когда мне было грустно, научили различным маленьким хитростям. Например, с гордостью показали мне, что несмотря на внезапные обыски (такие же, как в восьмой камере, с раздеванием догола и прощупыванием всех швов одежды), сумели сохранить осколок стеклышка – его прятали за трубой унитаза. При необходимости им можно было что-то разрезать. Так же бережно хранили кусочек графита, в щели подоконника – вдруг когда-либо удастся достать кусочек бумаги и написать записку! Эти сокровища передавались обитателями камеры «по наследству». Милые женщины придумали мне хорошее развлечение – обнаружив, что у меня целых две простыни, посоветовали одну разрезать поперек и сделать две маленькие простынки, которые при моем росте были вполне достаточны, а из другой сшить летнее платье, так как у меня ничего не было летнего. Сооружение платья разыгрывалось как военная операция: во-первых, надо было уловить момент, когда часовой заглянул в глазок и, значит, в скором времени не подойдет. Тогда мы простыню расстилали на полу и рисовали выкройку (но не тем драгоценным графитом, его берегли, а сухим обмылочком). Фасон получился даже нарядным: расклешенная четырехклинка, прилегающий лиф с рукавом-фонариком. После этого я прятала всю простыню в мешок, потом вытягивая лишь один ее край осторожно вырезала части платья по контуру, точнее – перепиливала нитки с помощью того самого стеклышка. Мои подруги в это время располагались вокруг и изображали оживленную беседу. Если б мы попались, дело кончилось бы плохо. Мы старались не дразнить судьбу, эта операция была медлительной и заняла около недели. А когда все детали были готовы, их решили вышить черными горохами – снизу по подолу крупными, а к талии – все мельче. Для этой цели я отрезала верхнюю часть носка и использовала нитки для вышивания. Работа растянулась на весь январь-февраль 1945 года. Когда выдавали иголку, я делала вид, что занимаюсь штопкой, спрятав всю ткань в мешок, маскировала ее чулками, так что в руках оставался крохотный кусочек вышиваемой горошины. (Окончательно дошить платье удалось только в лагере).

Еще большим развлечением было перестукивание с соседями. Оказалось, что использовался тот метод перестукивания, о котором я читала в книге Перельмана «Занимательная физика». Алфавит делился на три строки и каждая буква обозначалась очередной цифрой от 1 до 10. Времени для каждой фразы требовалось много, но у нас его хватало. Конечно заниматься этим нужно было очень осторожно, чтоб не заметили часовые. Был заведен порядок, что соседям сразу же сообщалось о каждом вновь поступившем в камеру и о всех перемещениях. Так мы знали, что с одной стороны находятся 4 женщины, а с другой – в одиночке приговоренный к расстрелу офицер-власовец3. О том, что он власовец, мы узнали от соседских женщин – он не перестукивался и не отвечал нам. Но прижав кружку к стене, мы слышали, что он бесконечно ходит по камере. А вечерами, когда мы тихонько пели, раздавалось царапанье кружки с его стороны, и мы понимали, что он слушает нас. И тогда мы старались петь именно для него. С понятием «власовец» у нас не было отрицательных эмоций, нам было просто его жалко.

Однажды из соседней камеры раздался вызов, обращенный персонально ко мне. «Студентка Нина, слушай, с тобой будут говорить». А после этого был томительный перерыв, так как раздавали обед и не было возможности продолжить разговор. Я вся извелась в ожидании, думала – что-нибудь узнаю об Арнольде. И уже к вечеру снова условный стук: «Внимание, слушай». Я так волнуюсь, что с трудом понимаю знакомую наизусть дробь. Мои соседки страхуют меня, переводя каждое слово: «У нас новенькая, студентка театрального института, Люся Красикова». Услыхав это, я потрясена – неужели взяли и ее из-за меня?! Ведь у нее же маленький ребенок! А дробь продолжается: «Люся просит ответить, что говорить про Арнольда на допросе?». Я уже плачу в голос, женщины утешают меня, а из-за стены раздается все та же фраза: «Что говорить про Арнольда?». Наконец собираюсь с силами и женщины выстукивают вместо меня: «Все, что знаешь о нем. Правду. Только правду». На этом разговорный сеанс прекращается, всю ночь я не сплю, мучаюсь мыслью, как уговорить следователя освободить Люсю – ведь она ни в чем не виновата. А утром раздается снова стук: «Ночью новенькую от нас увели. Она не похожа на студентку театрального института. Расскажи, как выглядела твоя Люся?». В растерянности отвечаю: «Полненькая, невысокого роста, шатенка». И слышу в ответ: «Высокая, белобрысая, грубая речь и манеры, мы ей не поверили». И меня тут озаряет – это же Тамарка, и потрясена вероломством, но еще больше – низостью методов следствия. Женщины утешают меня: «Ведь ничего у них не получилось, сорвалось, пусть лишний раз убедятся, что ты говорила им только правду. Ну, а что использовали Тамарку в качестве «наседки», так кто знает, она может к тебе и неплохо относилась, но ей пообещали сократить срок, а то и припугнули».

Вся эта история будто перевернула меня. Устоявшийся внешне спокойный ритм жизни – болтовня, вышивание, перестукивание, все то, что скрашивало монотонность тюремных дней – все сразу разрушилось. Я вдруг со всей остротой ощутила коварство, непредсказуемость того, что грозило мне. Ведь в любой момент меня могли оклеветать, шантажировать. И кто знает, может быть, мои слова все извращаются и Арнольду говорят, что я отступилась от него, даю порочащие его и его друзей показания. Любая подлость могла быть использована в стенах этого дома, камера превратилась в почти осязаемую клетку, которая сузилась до предела. Появилось желание биться головой об стену, закричать, выкинуть что-то невероятное. И стала бояться самой себя, своих соседок. Кто знает, вдруг среди них тоже есть «подсадная»… Заново осознала вдруг бесчеловечность условий, которые были узаконены в этих учреждениях: отсутствие свежего воздуха, ночные допросы, гнусные обыски, ослепительно яркие лампы, не выключавшиеся ночью (а закрывать лицо не разрешали). Пропитание, будто намеренно ведущее к дистрофии: пайка хлеба, днем «щи» из горькой хряпы и тарелка ячневой или перловой каши, вечером – та же холодная каша и стакан кипятка. Унизительность санитарно-гигиенических проблем – баня нерегулярно, где холодная, чуть теплая вода, а банщик – солдат. У женщин, как известно, есть дополнительные сложности гигиенического порядка. Но хозяева этого дома позаботились об этом: сначала я думала, что причина моих физиологических отклонений от нормы – нервная депрессия. Женщины разъяснили, что не случайно кипяток пропах хлоркой – таким образом нас избавляли от регулярных «неприятностей». Но главное в этих стенах – это психологический пресс: полная неизвестность, когда кончится дело, сколько продержат здесь, что еще могут предъявить…

Мучило меня и то, что ничего не знала про Арнольда. Ведь он же наверняка где-то в этих же стенах. Знает ли он, что взяли и меня. (Как выяснилось позднее – ему сказали, что я уехала в Ленинград).

Каждый допрос был всегда страшным нервным напряжением. Но вот по непонятным причинам меня уже месяц не вызывали к следователю и это тревожило еще больше. На обходах я подавала заявки начальнику тюрьмы о вызове к следователю, но все безрезультатно. Моих соседок это тоже беспокоило. Бывали случаи, когда о подследственных «забывали» и они просиживали впустую по нескольку месяцев. Посоветовали мне объявить голодовку. Я решилась, и утром, когда мне протянули пайку хлеба, вернула ее часовому и объявила о своем решении. Женщины советовали мне меньше двигаться, чтобы беречь силы, и заметила, что они отламывают кусочки от своих паек, чтобы ночью подкормить меня. Но сказала, что хочу голодать честно (перед кем – «честно»?!).

Когда я отказалась и от обеда, пришел начальник тюрьмы, пригрозил, чтобы не фокусничала, а то «примут меры». Вечером, после отказа от ужина, вызвали с вещами. Быстро распрощалась с женщинами, думала, что в карцер, а потом снова вернусь сюда же. Они утешали, что больше двух-трех дней не продержат, побоятся, что окончательно подорвут здоровье – за это им тоже мог быть нагоняй.

Но больше с этими женщинами мне встретиться не пришлось, и перевели меня не в карцер, а в одиночку – видимо, действительно хотели, чтобы моя голодовка проходила «честно» и меня никто бы не подкармливал. Продержалась я трое суток, были вялость и безразличие ко всему. Ночью вызвал на допрос полковник Дребинский (См. с. 113 – там полковник Дрябинский – И.Т.). Пока вели через двор, взглянула на звездное небо, закружилась голова, очнулась уже на скамье в коридоре, а часовой отпаивал водой.

Полковник по-отечески меня пожурил: «Ну что ты там дуришь с голодовкой? Твое дело закончено, с тобой все ясно, а придерживаем мы тебя сейчас на всякий случай. Может быть, в его деле еще появятся какие-то детали, где ты окажешься нужной».

В одиночке первые дни показались даже какое-то время отдохновением. Оказывается, я устала от людей, от невозможности побыть наедине с собой, поплакать, когда хочется. Но вскоре одиночество стало тяготить. И хотя я пыталась вспомнить уроки Надежды Павловны, устраивала себе сеансы воспоминаний, бродила мысленно по Левашовскому парку, по улицам Ленинграда, даже по некоторым залам Эрмитажа, но все это лишь растравляло душу и заканчивалось слезами. Переключилась на стихи, но знала я их мало, а для мысленного перечитывания книг не хватало сосредоточенности, внимание рассеивалось. И вообще я почувствовала какой-то нервный срыв: стала много плакать, не могла заснуть ночами, днем маялась от желания спать, но ведь лечь нельзя… И я часами сидела на койке по-турецки, раскачивалась, как маятник – это создавало иллюзию сна. Очень трудно, когда нет хоть какого-нибудь дела, какого-то занятия. Когда попросила иголку, мне отказали. Единственным дозволенным делом оказалась уборка камеры, и я надраивала ее по нескольку раз в день. Камера была угловая, поэтому я знала, что соседи у меня только с одной стороны. Надзор за мной был строже, чем в общей камере, поэтому я долго опасалась начать перестукивание. Когда же однажды наконец решилась наладить контакты с соседней камерой и выстукала условный сигнал: «Внимание, ответьте», то в ответ вдруг услыхала беспорядочный стук ложкой по стене. Сразу раздался лязг соседней двери и окрик часового. Стук прекратился, я отскочила от стены и долго не решалась подойти к ней, так как часовой начал внимательно следить за мной. И только на другой день я нашла безопасный момент, чтоб прижать кружку к стене. Услыхала неровные шаги, почти бег по камере, бессвязные бормотания, всхлипывания… Видимо, это был больной человек.

Как-то ночью проснулась от выкриков, ударов кулаками в дверь соседней камеры. На помощь человеку пришел еще кто-то, видимо, пытались его усмирить, а потом поволокли из камеры, а он выл и выкрикивал что-то нечленораздельное.

Меня охватил страх. Вдруг и я потеряю разум… Ведь я не знаю, сколько еще меня продержат здесь. А вдруг – месяцы? А то и годы! Надежда Павловна вспомнилась. И я почувствовала, что во мне нет той силы духа, которая была у нее. Еще так мало просидела я а одиночке, а уже дни кажутся мне бесконечно длинными, будто время замедлилось до предела, как часы, у которых кончается завод. Но постепенно «часы времени» могут и остановиться?.. Мне стало страшно. Приходила мысль, что может быть и не надо дожидаться «остановки», а разумнее поискать способ самой остановить время… Со всей беспощадностью я поняла, что для моего склада характера одиночество – самое трудное испытание и долго мне его не выдержать.

Но продержали меня здесь всего 17 дней. Вызвали вдруг в дневное время и сообщили, что завтра, 2-го марта 1945 года, состоится суд.

Судить будут военным трибуналом, так как преступление совершено против военного ведомства, и дадут, вероятно, 5–7 лет. Я совершенно равнодушно восприняла названные сроки – самое главное, что, наконец, можно будет вырваться из этого каменного мешка! А в лагерях будет всяко лучше, чем здесь. И еще была надежда, что, может быть, удастся разыскать Арнольда – женщины говорили, что в лагерях заключенных часто перегоняют с этапа на этап, и там можно встретиться.

Всю ночь не спала. Когда утром выводили через вахту, то слышала, как конвоиры переругивались между собой («черный воронок» ушел, а другой машины не было). Решили, что отправят меня пешим ходом: «Здесь недалеко». Молоденькому солдату пригрозили: «Смотри, чтобы ни на шаг не отходила! И веди по переулкам, а не по проспекту».

Когда вышли из ворот тюремного двора на Коммунистическую, захлебнулась от воздуха и света – первый весенний день, уже снег рыхлый и подтаивает! (А вошла я в эти ворота 15 ноября, в день, о котором Арнольд после смерти отца сказал, что это его черный день).

Солдатик явно стеснялся идти рядом со мной и выдерживал небольшую дистанцию, будто шел сам по себе. Но когда мы вышли на Красный проспект и я на минутку остановилась, жадно разглядывая лица людей, машины, афиши кинотеатра напротив, он подскочил ко мне и тревожно буркнул: «Ты чего? Давай прямо на ту сторону». Я же заметила возле входа в гостиницу газетную витрину и рванулась к ней. Он так растерялся, что не успел схватить меня за руку, а я уже стояла среди читающих и спешила запомнить все – заголовки, сводки с фронта, фотографии.

– Ну разреши, я только сводку прочитаю! – умоляюще обернулась к нему. Он потоптался на месте и смирился с нарушением.

Далее без всяких приключений дошли до Советской, где возле почтамта находилось солидное здание, на которое я раньше не обращала внимания. Оказалось, это здание Военного трибунала (сейчас в нем размещается консерватория). Сначала на 1-м этаже завели в обычную душную камеру (сейчас там ректорат), стены которой были густо исписаны весточками для близких: «получил 10», «прощай Мишка, я не раскололся» и т.п. Я внимательно перечитала все – а вдруг весточку и для себя найду… Пожалела, что не смогу оставить какого-нибудь известия о себе: не было ни карандаша, ни булавки, ни осколка стекла.

Судебный зал был огромный и гулкий, я чувствовала себя маленькой и беззащитной, когда на возвышении показались три военных безликих фигуры. Не вслушивалась в бормотание казенных фраз, а лихорадочно готовилась к своему слову: я знала, что мне его дадут. Эту речь я продумывала несколько ночей и верила в то, что сумею в чем-то убедить этих безликих. Но неожиданно все обернулось комедией: после первых моих фраз они откровенно смеялись надо мной. Я доказывала, что не имею вины перед высокой военной организацией. Я же выполнила задание – они хотели узнать содержание работы Арнольда, и я это обеспечила. А то, что я расконспирировалась – было вынужденной мерой. Если бы я следовала их методу, унося из рукописи отдельные листы, они бы получили самое сумбурное впечатление от работы и не смогли бы понять ее содержание. Самое же главное в том, что вся эта история доказывает полную невиновность Арнольда. Если бы он чувствовал за собой вину, то уничтожил бы свою работу или сбежал. Вторая половина моего выступления развивала мысль, что марксизм – не догма, а руководство к действию, как говорил Иосиф Виссарионович, и нужно радоваться тому, что есть такие люди, которые занимаются разработкой теории социализма.

Развеселила я всех чрезвычайно и, вероятно, именно поэтому мне дали срок всего 3 года. Этот срок удивил даже полковника Дребинского. «Ну и ну, – покачал он головой, – здорово тебе повезло».

А я, пользуясь его хорошим настроением, попросила разрешения написать письмо домой. И он разрешил! Я сидела в приемной за маленьким столиком и два часа, обливаясь слезами, описывала маме злоключения этого года, старательно обходя те моменты, о которых, я знала, писать нельзя. Уверяла, что мне очень повезло, так как мне дали такой маленький срок, что в лагерях, как говорят, не такие уж плохие условия, а, главное, можно будет переписываться.

Это письмо мама так и не получила. Только через полгода, уже в лагерь, пришла от нее первая весточка. Она потеряла меня, так как институт уже в январе вернулся в Ленинград, и никто о нас с Арнольдом ничего не знал.

На следующий день меня отправили в пересыльную тюрьму. На этот раз был подан персональный экипаж – «черный ворон». Раньше я видела эти машины, но не задумывалась о них и о тех, кого они везут. Теперь же во дворе мне приказали забраться в нее. Через задний борт перешагнув отсек для конвоиров и нагнув голову, я вошла в металлический ящик, пропахший мочой и потом. Меня охватил ужас. Железная дверь еще не закрылась за мной – конвоир подписывал какие-то документы, но когда она захлопнется, оказаться в чреве этой металлической душегубки с узкими щелями под потолком, в которые не заходит воздух – это все равно как быть заживо погребенной. И сейчас я здесь одна, а ведь бывает, что набивают их заключенными до отказа. Какая духота в этих раскаленных ящиках летом и как промерзают они в морозные дни! Но мне повезло: дверь не только не захлопнули, но пожилой конвоир разрешил мне сесть против него. Я обрадовалась: увижу город, надышусь. Но, к сожалению, поехали не через центр, а свернули сразу вниз к Оби. Ехали по длинной заводской улице, рядом с машиной проплывали дребезжащие трамваи. Я с любопытством вглядывалась в пассажиров, а некоторые с неменьшим интересом разглядывали меня. Уже смеркалось, в окнах деревянных домов зажигались такие домашние уютные огни. По улице шли толпы рабочего люда, пробегали стайки ребятишек. Не доезжал реки Ини машина свернула влево и стала медленно и натужно взбираться в гору. В пустынном поле темнело огромное здание тюрьмы, точнее, здесь был целый тюремный городок. Скучная улица двухэтажных стандартных домов, где жила тюремная обслуга, а с другой стороны – бесконечный забор, опутанный рядами колючей проволоки, вышками часовых, прожекторами по углам и железными воротами. Главное тюремное здание подавляло своей массивностью, вековечностью. Оно действительно было построено еще до революции, и когда через много лет мне пришлось смотреть фильм «Воскресение» по Толстому, то в эпизоде с Катюшей Масловой я вдруг узнала эту тюрьму. Подавляла она своими размерами не только снаружи, но и изнутри: огромный гулкий вестибюль, как на вокзале («накопитель», так назывался он здесь), бесконечные, с высокими сводчатыми потолками коридоры, расходящиеся от центра в разные стороны. И все это пространство перегорожено целой системой металлических решеток с врезанными в них воротами. Причем решетки не символические, а из прутьев толщиной чуть ли не с мою руку – такие я видела в зоопарке в клетке медведя. Такой же, как и в кегебэшной тюрьме – смрад хлорки, грязи, промозглой сырости. Но в отличие от нее здесь нет мертвящей тишины – громко перекликаются охранники, лязгают замки и двери, а из «накопителя», где расположились на полу два десятка женщин, слышны перебранка и плач. Меня запускают туда же. Я осторожно приближаюсь к этой компании, усаживаюсь на корточки возле стены – пол каменный, заплеванный, промерзлый. Я боюсь этих женщин, но к счастью они не обращают на меня внимания, так как заняты выяснением отношений – кто-то у кого-то что-то украл или хотел украсть. Лампы под высоким потолком тусклые, а потом и вовсе начинают мигать и гаснут. Охранники матерятся, дают команду принести фонари. За это время привозят еще две машины женщин и сразу же начинается шум и гвалт, как на вокзале по прибытии поезда, поиски знакомых, объятия, расспросы. По-видимому здесь в основном публика со стажем и многие в этих стенах не впервые. Но есть и одинокие, робко жмущиеся к стенам, и я потихоньку перебираюсь к этим молчаливым. Держат здесь не один час, вероятно уже поздно, хочется есть и спать. Некоторые уже устроились на полу и дремлют. Но вот раздается команда и нас поодиночке, просчитывая по головам, выпускают в длинный коридор, в конце которого светится фонарь и за столом сидит офицер, обложенный папками с делами на всех прибывших. Приказано всем выстроиться в очередь, раздеться до рубахи, так как одновременно будет и обыск. Бабы галдят, отпускают скабрезности. Вся эта очередь полубезумных женщин, подсвеченных редкими фонарями, длинные тени, колышущиеся на стенах и сводчатом потолке, кажутся кошмаром из кругов Данте или «Капричос» Гойи.

Я пристраиваюсь в самом конце очереди и когда наконец дохожу до стола, то принимающим уже явно все надоело и они наспех, совершенно формально осматривают вещи, небрежно охлопывают по бокам. Для них главное, чтобы не было ошибок в бумагах: я называю фамилию, срок и статью (статья 193, п. 17а). Удостоверившись, что все правильно, меня отправляют к той группе женщин, у которых сроки заключения олизки к моему.

Уже поздно ночью нас ведут в баню. Как призраки движутся цепочкой заключенные яркой лунной ночью по хрустящему снежку огромного тюремного двора. Так жадно дышится свежим морозным воздухом! Так не хочется входить в ворота, которые ведут в какую-то новую клетку… Но нас встречает приятная неожиданность – баня здесь, оказывается, деревянная, только что отстроенная, со смолистым духом сверкающих желтизной стен и потолка. Сухим теплом пышет от огромной печки. Светятся яркие лампы, и я впервые могу разглядеть лица женщин. Рассаживаемся по свежеоструганным лавкам. Приходит надзирательница, разбивает на группы по 20 человек и дает команду раздеться и бросить свои вещи на огромные жестяные подносы, которые выдвигаются из нижней части печи. Баня устроена так, что из предбанника мы попадаем сначала в «вошебойку», т.е. комнату, где проверяют на вшивость, оттуда в моечную и, наконец, в одевалку, которая расположена с другой стороны печи – там мы получаем свою прожаренную одежду. Предполагается, что прожарка обеспечит дезинфекцию, но когда видишь, как в одну кучу сбрасывается грязное отрепье, верхняя одежда, заношенное белье, обувь, то становится тошно.

В ожидании своей очереди сидим раздетые и блаженствуем от тепла, покоя, расслабленности в предвкушении мытья. Рядом со мной притулилась молоденькая девчонка, испуганная, заплаканная – Верочка, 17 лет, осуждена по Указу. Я чувствую себя рядом с ней старшей и пытаюсь ее подбодрить. Некоторых женщин тревожит предстоящая процедура осмотра, и они срочно расчесывают волосы, «ищутся» в головах друг у друга. По проходу между скамьями расхаживает крупная, крепко сбитая, фигуристая молодая баба – Любка-оторва. Я как-то предполагала, что «оторва» – это оскорбительное понятие, но здесь оно произносится даже с каким-то подобострастием, и похоже, что Любка им гордится. Все ее тело сверху донизу покрыто татуировкой, самой немыслимой – здесь и душещипательные тексты, и картинки. Художественный акцент – на ягодицах: на одной изображена кошка, а на другой – мышка. Любка знает об этом эффекте, и намеренно вышагивает так, чтобы кошка бесконечно ловила мышку. Авторитет Любки беспрекословен, и она тоном начальницы опрашивает каждую: «Ты за что сидишь? Ты по какой статье?». Дойдя до меня, взглядывает оценивающе и уже не вопрошает, а утверждает: «фраерша». Я не знаю, что значит это слово, но послушно подтверждаю, добавив, что «взяли за мужа». К фраершам относят и Верочку.

Когда нашу группу наконец вызывают и заходим в следующее помещение, то сразу тишина взрывается руганью, смехом, слезами. Мы с Верой сначала не можем понять, в чем дело, и встаем в самый конец очереди на санитарный осмотр. Выясняется, что надзирательницы уже обнаружили у некоторых вшивость, их тут же отправляют к сидящему в углу старику, который стрижет наголо. Жертвы умоляют, плачут, одна даже пытается силой не даваться. У нас с Верой все благополучно, но оказывается, что нужно встать еще в одну очередь, ту, из которой раздаются смешки и похабщина. А это куда? И бывалая женщина разъясняет нам, что полагается брить лобок и подмышками, в целях гигиены. Уже от одного услышанного становится мерзко, но когда за толпой обнаженных женщин мы видим, как проходит эта процедура, то нас охватывает такой ужас, отчаяние, униженность, каких не приходилось никогда испытывать. Неподалеку друг от друга на табуретках сидят два молоденьких солдата с бритвами в руках и к ним-то по очереди и подходят женщины… Одни кривляются, отпускают бесстыдные шуточки, другие матерятся. Есть и безразличные, тупые: видно, все человеческое из них вытравлено. (А что творится с психикой этих солдат? Смогут ли они остаться нормальными людьми после прохождения такой «служоы»?).

Верочка заходится в плаче – «Лучше подохнуть, лучше повеситься!». И этот взрыв отчаяния помогает мне обрести силы: «Перестань! Не будем унижаться перед ними. Пусть они не увидят ни одной нашей слезы». Прошли и через это… В моечной выдают по кусочку, меньше спичечного коробка, серого мыла. Наши надежды не оправдались: холодно, вода чуть теплая, и той не хватает – на человека не более двух шаек воды. Да и шайки-то – узенькие деревянные кадушки, осклизлые, тяжелые. Я была рада, что успела вымыться в предыдущей тюрьме и здешним «мытьем» могла пренебречь. Когда вышли в одевалку, и здесь из жерла печки выдвинули листы с нашей одеждой, начался гвалт, крик, ругань. Наиболее нахальные бабы подскакивали к кучам одежды, выискивали что почище и покрепче и напяливали на себя. Те, что послабее, оставались с грязным чужим рваньем. Нам с Верой повезло: наше бельишко и обувь никому не пригодились, слишком мы были маленькими и худенькими. Мое же «каракулевое» пальто, с остатками шелковой оранжевой подкладки, привлекло внимание многих. Его примеряли, но оно сразу трещало в плечах и не застегивалось на талии. Во что же превратилось мое пальто! От прожарки оно порыжело, а завитки искусственного каракуля повисли клочьями. Кроме того, оно приобрело отвратительный запах жженой шерсти.

Уже под утро нас привели в главное здание и стали распределять по камерам, в нашей группе было 70 человек, и когда открыли железную дверь, то бабы с тюремным стажем ринулись занимать лучшие места, у передней стены под окном, кричали, захватывали места для своих приятельниц, тут же сколачивались какие-то группы, компании. Те же, кто здесь был впервые, застыли на пороге, обнаружив, что для них осталось маленькое пространство у самых дверей, рядом с огромной парашей (вонючая бочка с крышкой), стоявшей в углу, камера узкая и длинная, а в ней ничего, кроме параши: ни нар, ни стола, ни раковины – голый цементный пол. Роль командира и здесь взяла на себя Любка. По ее команде улеглись в два ряда головами к стенке, положив под голову мешок с вещами, а пальто – в качестве матраса и одеяла. Вслед за уголовницами улеглись и мы, новенькие, почти вплотную к параше, которая подтекала, и возле двери, из-под которой дуло. Среди нас обнаружилось три старухи, древние, седые, совершенно беспомощные. Они-то здесь за что?.. Выяснилось, что ноги лежащих в одном ряду мешали женщинам противоположного ряда. И тогда Любка велела лечь всем на правый бок, подогнув колени. Так и спали, поворачиваясь по команде. В течение ночи я просыпалась несколько раз оттого, что кто-то перешагивал через меня, добираясь до параши и обратно. Устали так, что спали несмотря ни на что, да и свет, к счастью, здесь был не очень яркий, а на рассвете и совсем потух.

Утром проснулись от шума, лязганья дверей, топанья ног по коридору – слышно было как куда-то целыми толпами водили заключенных и возвращали обратно. Раздавался гомон, смех, команды охраны, здесь не было той мертвящей тишины, которая поддерживалась в тюрьме КГБ. Любка скомандовала, чтобы мы построились по двое, двери отворились и нас повели на «оправку» (впервые я услыхала это слово). Через длинный гулкий коридор нас привели в сортир вокзального типа. Было здесь и несколько раковин – кое-как умывались, утираясь кто чем мог. Конвоир закрывал нас на 15–20 минут, и многие женщины спешили воспользоваться этим временем, чтобы прочитать все бесконечные надписи, испестрявшие стены, и оставить весточку о себе. Это была своеобразная почта заключенных. Начальство почему-то сквозь пальцы смотрело на это.

По возвращении в камеру дежурные, назначенные Любкой, вынесли парашу, ухватившись за деревянные ручки, и приволокли обратно. От дежурства не отказывались – за это получали лишнюю пайку хлеба. Любка же взяла на себя роль раздатчицы хлеба. Ее выпускали в коридор, она там балагурила с охранниками и вносила подносы с пайками. Раздача хлеба зависела от личных отношений Любки, кому благоволила – давала горбушку, которая считалась сытнее, а тем, кто ей не нравился – раскрошенные куски, а то могла и довесок, приколотый к пайке щепкой, нагло бросить себе в рот. Протестовать, жаловаться никто не смел. На завтрак – кипяток и хлеб. На обед изо дня в день давали баланду из какой-то рыбешки и мелкой, размером в орех, семенной картошки. Картошка полусгнившая, сладкая, сваренная в шелухе. Уж насколько были голодные, и то не могли есть гущу – картофельные шкурки и рыбьи кости складывали кучкой на полу, чтобы освободить миску для каши. Каша была постоянно только ячневая. И вот, пока мы ели кашу, одна старушка ползала на коленях между нами, собирала все эти очистки в свою миску и потом долго обсасывала их своими беззубыми деснами. Видеть это было тяжко и мы, не сговариваясь, стали ложкой вылавливать из своих мисок гущу и отдавать ей. Она благодарила нас как нищенка на паперти, отползала в свой угол, ела сама и подкармливала двух других старух. Некоторые женщины были местными и им приносили передачи, но тут сразу вмешивалась Любка – «раскурочивала» передачу, вытряхивала содержимое мешка и решала, что отдать хозяйке, а что поделить между своими. Причем было непредсказуемо, кому она сегодня сунет трофейный кусок. Но, в общем постепенно получалось так, что не только ее приятельницы, но каждая из нас рано или поздно получала такую добавку. Когда однажды ее олагосклон-ностъ дошла до меня и она сунула мне горбушку хлеба и пару долек чеснока, а я, сочувствуя заплаканной хозяйке передачи, пыталась отказаться, то Любка прикрикнула на меня: «Ты что, брезгуешь? Скажите, фря какая!». И я сразу смирилась, приняла подношение и поделилась с Верочкой.

Когда рассаживались все вокруг стен, то в центре камеры оказывалось пустое пространство. Днем его использовали как прогулочную площадку (очень затекали ноги от постоянного сиденья на полу), а вечерами – иногда и как танцевальную, выходили навстречу друг другу две бабенки и с удовольствием «дробили», выкрикивая частушки. Потом их сменяла новая пара. Изображали и светские танцы: краковяк, танго, кривлялись, входя в роли дам и кавалеров. Все остальные напевали мелодию, а одна очень ловко наигрывала на гребенке с помощью папиросной бумаги.

Иногда вечера были грустно-лирические. Рассказывали какие-нибудь трогательные истории, а чаще пели. Охране, по-видимому, это даже нравилось. Они покрикивали на нас только в случае появления начальства, а так открывали заслонки в дверях и слушали. Случалось, в недрах гулкого коридора звучало 2–3 хора. Один был мужской и это очень вдохновляло нас. Стихийно наш хор становился многолосым одухотворенным и трогал до слез. Очень мне нравился репертуар, и я с удовольствием пела вместе со всеми: «За окном черемуха…» с плакучими подголосками, трогательную песню «Сестра любимая, родная милая… пойду в народный суд, ведь я преступница…». Были в этом репертуаре и песни подбадривающие:

1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

Похожие:

Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconУчитель не тот, кто учит
Когда после школы я сказала родителям, что собираюсь учиться в педагогическом колледже, они одобрили мой выбор. Я не отказалась от...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconРеферат По теме : «трионика(христианская самооценка личности)»
Сколько можно ошибаться, разбиваться и снова вставать ? Срываться у самой вершины и снова мучительно долго покорять ее ? Однажды...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconПрограмма по формированию навыков безопасного поведения на дорогах...
Когда у меня спросили кто мой кумир, я, не задумываясь, ответила – это моя мама. Моя мама – это самый светлый, нежный и любимый человек...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconУрока Сообщение темы урока
Данный урок следует провести примерно через три дня после предыдущего, когда положенные под пресс листы полностью просохнут. На этом...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconПриемные родители
Но вместо этого в доме всегда были пьяные люди, с которыми пила моя мама. Я помню зимний холодный день, когда за мной приехали какие-то...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconПрограмма по формированию навыков безопасного поведения на дорогах...
Во время беседы она неожиданно откинулась в кресле, широко улыбнулась и, потирая ладони, воскликнула: "Не могу дождаться, когда мы...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconПрограмма по формированию навыков безопасного поведения на дорогах...
Аясь домой из школы, сказала встречающей меня маме: «Я буду, как Елизавета Андреевна». До сих пор думаю над тем, почему я не сказала,...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома icon«Не зная прошлого, невозможно понять подлинный смысл настоящего и...
Большие камни летали в воздухе, один ударился об меня и затем снова улетел вверх в небо…Когда, казалось, всё улеглось, я попытался...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconСпасибо за ваш конкурс, за возможность высказаться. Я думаю, со мной...
«на основе раскрытия содержания информационной технологии решения задачи», не говоря уже о практической его части. В итоге полноценный...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconПрограмма по формированию навыков безопасного поведения на дорогах...
Спасибо всем, кто делился со мной знаниями, особенно Луизе Хей из сша, кто первая ввела меня в чудесный мир метафизики. Спасибо всем...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconИстория создания поэмы «Реквием» о том, как возник замысел «Реквиема»,...
Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, ни­когда в жизни...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconРеферат «Изготовление шкатулки с Шемогодской берестой»
Пва. Когда клей высыхал подгонялись дно и крышка, приклеивали дно, обрабатывая готовую шкатулку. После обработки ее покрывали морилкой...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconСочинение на тему «Пионеры в моей семье»
Случайно по телевизору я услышала, что в этом году исполняется 90 лет пионерской организации. Меня заинтересовало, кто такие пионеры,...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconПрограмма по формированию навыков безопасного поведения на дорогах...
«В трудные минуты читаю первый том Пушкина. Читаю, не останавливаясь, и через некоторое время понимаю: четырнадцатилетний мальчишка,...
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconСергей Томаш Бесконечный берег моря. Пьеса в трех действиях
Из левой двери появляются два солдата в форме Белой Армии. Они проходят через комнату. Заметно, что они здесь недавно проходили....
Через два-три дня после моей поездки в Новосибирск, когда я снова работала на картошке, за мной прибежала дежурная и сказала, что меня ожидает кто-то из горкома iconОтчет о результатах поездки делегации сгупс во Францию в фирму «Фрейссине»
Маршрут движения: Новосибирск – Москва – Париж – Москва – Новосибирск. Срок командировки: 10 – 15 октября 2010 г


Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
100-bal.ru
Поиск