Скачать 4.24 Mb.
|
* * *Мама работает в отделе импорта. Мама — это отдел импорта. Маму зовут Берглинд Саймундсдоттир. У мамы красная «субару». Мама приходит с работы между пятью и шестью. Иногда с ней приходит Лолла и остается на ужин. У Лоллы полное имя Олёв, как по батюшке, не знаю. Дочь какого-то не то Харальда, не то Хардара. Лолла — лесбиянка. Давно уже. Осенью отметила пятнадцатую годовщину своего лесбиянства. Того и гляди, Ассоциация лесбиянок Исландии премирует ее золотыми часами. А мама — отдел импорта. Мама всегда мне что-нибудь приносит. Майку, кока-колу, ремень, поп-корн, печенье. Сегодня она вернулась в 1735 году. Слышу шуршание целлофанового пакета, а потом она три раза стучит в дверь перед тем, как войти. — Здравствуй, сынок. Не знаю, как тебе это… Это было в магазине «Бонус»7. И она бросает на кровать трое трусов в упаковках из громко шуршащего целлофана, а я тем временем отворачиваюсь от компьютера. Затем она проходит в комнату, перекладывает трусы с кровати на ночной столик и начинает убирать постель. — Ну, как ты сегодня? У тебя тут душно, Хлинчик, ты бы хоть окно открыл. — А? Что? — Давно я не стирала твое постельное белье. Хочешь, я его прямо сейчас поменяю? Хотя нет, я собираюсь устраивать стирку только завтра. Ой, у тебя бутылка кока-колы в постели! Если хочешь еще, то я сегодня купила… Лолла заглянет к нам на обед… Как с работой, сынок? — С какой работой? — Ты же делаешь какую-то работу для Рейнира? — Да так, небольшая заминка. Я все жду, пока он передаст мне диск «SyQuest». — И я опять поворачиваюсь к компьютеру. — Ну-ну… Так тебе нужны эти трусы? Надеюсь, они как раз. Там был только большой размер. Тебе принести кока-колы? — Ну мама! Она подходит и кладет руку мне на плечо. Я чувствую, как ее груди касаются моего затылка. — Ну, ладно, сынок, не буду тебе мешать… Ты что, по-английски пишешь? — Мама! — Ой, извини. Не буду лезть не в свое дело. Она целует меня в темя и уходит. — Я купила говяжье филе. А Лолла обещала принести красного вина. Устроим сегодня небольшой банкет. Говяжье филе — это моя любимая еда. Она что, пытается подлизаться? Это, наверно, неспроста… Когда меня позвали, я сидел со своей дистанционкой. По кабельному викторина: «What's on Television?»8. Вопрос: «Что идет по каналу „Евроспорт" между десятью и одиннадцатью утра?» Надо будет проснуться пораньше. Когда я вошел, они говорили о Хейдаре. Лолле он по кайфу. А мне по кайфу Лолла. У нее внушительная грудь, а сама она юморная. Прикольная. Лолла все время пытается меня подковырнуть, зато она часто приносит траву и наполняет наш дом весельем. С ней и мама становится веселее. Особенно когда покурит с нами. От этого она перестает вести себя как типичная мамаша. Им хорошо вместе, а ведь они такие разные. Маме пятьдесят шесть лет. Лолле — тридцать семь. А познакомились они на Фарерских островах. То есть мама туда ездила на какую-то крутую конференцию. Мама — эдакое Гостелерадио. А Лолла скорее как Вторая программа9: я ее толком не знаю, смотрел мало, но там больше удобоваримых передач. Лолла — специалист-нарколог. Нар-ко-лог. Так и сыплет байками про алкашей, особенно когда сама нальется. В трезвом виде про пьянки слушать не так прикольно. А живем мы на улице Бергторугата, а обедаем на кухне. М.: Ну как трусы? В самый раз? Я ему сегодня трусы купила, в «Бонусе». Л.: В «Бонусе»? В бонусе окажется та, которая будет их снимать! А такой розовый поросенок на них случайно не нарисован? У них же эмблема — свинья. Я: Не знаю… М.: Ты их не мерил? Я: Мамча!.. У нас красная капуста еще осталась? Л.: По-моему, хуй очень похож на розового поросенка. Я: Да ну? Л.: Такой же сладенький и вкусненький. Она смеется. Мама осклабилась. Я улыбаюсь эдакой улыбочкой как у JR. Я: А я думал, ты поросятинку не любишь. Ты же у нас лесбиянка… М.: Кто хочет мороженого? Л.: Лес Би… Нет, Хлин, я больше о тебе беспокоюсь. Ты — как свинья-копилка. Я: Это в каком смысле? Л.: Да ни в каком. Просто ты все что-то копишь, не размениваешься по пустякам. Все бережешь себя для одной-единственной? Я: Эт-то еще что? Лолла, осклабившись, смотрит на маму, которая уже встала. М.: Давайте съедим по мороженому и сменим тему! Я: Эй, мамча, ну ты-то зачем вмешиваешься? Или у меня уже совсем никакой личной жизни? М.: Сынок, она тебя просто дразнит. Лоллочка, ты больше ничего не хочешь? Л.: Нет, спасибо, я сыта… Я: Сыта болтовней по горло. Где моя газета? «DV»10 где? Надо посмотреть объявления насчет квартир. Л.: Ты хочешь переехать из дому? Я: Ты что, не купила мне «DV», мама? М.: Я думала, ты из нее уже вырос. Тридцать три года парню… Я представляю себе солидную, комфортабельную комнату, где никто не стучится в дверь, потому что на это есть звонок. И я там только с одним человеком — с самим собой; компьютер и телевизор, штук шестнадцать кассет как шестнадцать мгновений весны, полный Вуди Аллен — и никаких лесбиянок. Что-то в них есть, в этих бойких болтливых бабенциях, по-мужски остроумных, таких сучках, у которых язык хорошо подвешен. Мне они совершенно не катят. Прямо не знаешь, как им ответить, хоть стой, хоть падай. Всегда обламываешься. Особенно если у них вдобавок такая грудь. Прямо надувательство какое-то. То есть я вот к чему клоню: по части форм женщины давно обскакали нашего брата, это их область. А нам зато мозг. Но они и его умудрились прихватизировать. А что же тогда нам? Бабы забрали все: и внешность, и ум. А нам осталось молча лежать с этим безмозглым в руке, пытаясь выжать из него последние капли серого вещества… А мама из другого поколения. Тогда операции на головном мозге еще не были таким обычным явлением. И мама всегда рядом. Мама всегда держит мою сторону. — Что ты, Лоллочка! Хлинчик никуда не уедет, будет жить здесь сколько душе угодно. После мороженого — косячок. Лолла скручивает две козьих ножки, одна перепадает мне. (Все-таки полезно иногда на нее обидеться.) Мы перебираемся в гостиную. Под курево «новости» идут лучше. А так вообще исландский телевизор — один сплошной отстой. Рыба да море, море да рыба… И какому теленку взбрело на ум, что это круто: все время жрать какую-то холодную фигню, да еще со дна морского? Сугробы под траву — кайф, прямо как мороженое. Эскимо над северным побережьем. Ванильное на Западных фьордах. Нуга над Северным фьордом. Они обе подобрели и опять заговорили про трусы. Ну уж нет… Мамча: Но ведь ты говорил, что тебе нужны трусы? У него вечно нет трусов, прямо не знаю, куда он их девает, кажется, я только и делаю, что покупаю ему трусы. Хи-хи. Лолыч: Значит, он их забывает у девушек после того, как… Знаешь, как все холостяки, которые не хотят ничем себя обременять. Они нарочно оставляют у дамы свои трусы, все такие, хи-хи, зассанные и вонючие… И тогда меньше риск, что даме захочется еще. Я-ич: Ну а некоторым, наоборот, нравится Гютльфосс, а еще Гейзер. Хи-хи. Ты, Лолла, разве не знаешь? Лолыч: Гейзер? Я-ич: Ну да. ты же знаешь, он перестал извергаться, теперь только воняет. Мамыч: Ну Хлин! Я-ич: Мама, я же говорил: они все исчезают у тебя. Лолыч: А-а, Берглинд! Ну ты даешь! Мамыч: Хи-хи. Где же это? Я-ич: В стирке. Теперь они в ударе, прицепились к моим трусам и желают, чтобы я непременно их померил. Наверно, я стал таким кособоким, что одежда на мне больше не сидит. Я быстро возвращаюсь в гостиную в одних «Бонусных» трусах на голое тело. Встаю в различные позы. А они пищат и верещат, как на шоу Чиппендейлз. В отличие от мужчин, у женщин другой взгляд на стриптиз. Они, то есть женщины, несутся на всех парах. В то время как мужчины уходят в себя, движутся на пониженных оборотах, делаются серьезнее и глотают комок в горле. Шевелят кадыком. Лолла просит меня подойти поближе, дергает за резинку трусов, отпускает и говорит, что они в самый раз, добавляя: «Когда он вот такой, как сейчас». Они корчатся от смеха у себя на диване. Одноглазый безмозглыш как раз на уровне ее глаз, и я чувствую, несмотря на присутствие мамы, что ему хочется вытянуться и встать с ней лицом к лицу. Я побыстрее убираюсь вон из гостиной. Трёст звонит в 23.15. Мы уже в будущем; я выключаю компьютер и телевизор. Близится полночь, и я шагаю по Лёйгавег11. Холодная темная снеговерть, ни то ни се, как бы пучина, пучина времени. Настроение первобытное, совсем древность: так долго шагать, а уши белеют и деревенеют на пронизывающем ветру, того и гляди разобьются, фарфоровые уши. А когда я перешагиваю порог заведения, мы опять возвращаемся к самому началу: 0000. Нулевой год. «Замок» в полночь. Не так чтобы особенно клевое место. Несмотря на название — в подвале. Назвали бы «Каземат», было бы суровее. Спускаешься по ступенькам в прошлое. Кружало, в котором ты окружен утопшими в кружке: мрачный вертеп, стены из бутафорского булыжника, а на стенах мечи и латы (тоже бутафорские?). Из динамиков — рок-музыка прошлого века, саунд такой изношенный, словно эти пластинки вырыли при археологических раскопках: Black Sabbath, Deep Purple, Led Zeppelin. А когда мы втроем входим (я, Трёст и Марри), звучит, кажется, «Eye of the Tiger»12. Словно мы все в мифе или в легенде. Мне кажется, будто я попал в сериал «Квантовый скачок»13. Древняя Греция, только все в куртках и пиджаках. За стойкой — Вакх, взгляд в пустоту, старый палач, жирный и вероломный, градом сыплет удары на людей — пожизненных узников зеленого змия с глубокими рваными ранами на спинах, — у него блестящая экипировка: пивные краны как рычаги на орудии пытки, с каждым прикосновением к ним петля на шее затягивается все туже, он хохочет, а позади него целый арсенал: на полках — «Hot Shots», «Black Death», «Grenades». Он поигрывает бутылками, как винтовками, целится из них в намеченных жертв, а на стволах этой батареи у него глушители. Он зубами выдергивает пробки из бутылок и кидает их в толпу как гранаты, замешивает коктейль Молотова. Разливает по стаканам бурлящую кислоту, наполняет чаши ядом, а клиенты расписываются на чеках, как будто подписывают собственный смертный приговор. Обстановка весьма огненная. Кирюхи, под завязку залитые горючим, и кое-где между ними — синеглазки, а в груди у них газ. Одна из них (ц. 3500), как следует проспиртованная, подходит и спрашивает, не найдется ли у нас огоньку. Я подношу ей зажигалку с таким чувством, будто поджигаю ее. Она вспыхивает и благодарит сорокаградусным поцелуем. Я пытаюсь увернуться, но меня всего обдает чадом коптилки из губной помады. Помещение вытянутое. Стойка длиной с открытый бассейн в небольшом городишке. На глубоком конце цепляются за бортик те, кто никогда не просыхает. Вдоль стойки — низкие кресла из непонятного светопоглощающего материала. Люди исчезают в них, как в черных дырах. Единственный источник света здесь — бутылки на стеклянных полках бара (желтоватое свечение цвета виски, словно робкий рассвет за горами на Камчатке), и еще пары три сережек со стороны кресел. И порой то тут, то там блеснет зуб при улыбке. — Что-то мне это не катит… — Да ладно тебе, Хлин! Что ты все стремаешься?! Трёс и Map, видимо, имеют на это нюх. Наверно, мне это не катит, потому что поблизости может оказаться отец. Мама иногда говорит: «Отправиться на галеру». Не знаю отчего. Раньше это, наверно, было совсем как рабство. Да так и есть — галера. Невольники на просоленных мокрых скамьях, прикованные к стойке, алчущие алконавты вновь и вновь отправляются в беспросветное плавание: через море пива, мимо залива виски, гребут по влажным гребням своих годов, и у каждого свое весло на стеклянной ножке. Попав сюда, недолго подхватить морскую болезнь: такая в толпе качка. Мы приземляемся у стойки на три пустых стула: те, что сидели на них до нас, уже отрубились. Это почти то же самое, что сесть на электрический стул в день, когда отключили электричество. Трёст высокий, у него — руки и подбородок. Он чуть выше меня, я — метр восемьдесят один. У него безвольный подбородок, тощий и с редкой растительностью. Как будто из подбородка торчат нервные окончания. Он и сам нервный. Суетливый. Ни на чем не может сосредоточиться, всегда порхает по верхам, как птичка14. Марри ниже нас. Его полное имя — Марелл. Это что-то там морское. Он напоминает выброшенную на берег рыбу. Таращит глаза и ловит ртом воздух. Один — птица, другой — рыба. А я — ни рыба ни мясо. Заказываем три больших стакана пива. Трёст толкует о разнице между прыжком в длину и прыжком с парашютом. Он говорит, что это как секс без любви и секс по любви. Я в это не врубаюсь. От стены в глубине помещения отделяется человек, точнее, его спина, мне кажется, что он мочится. Рядом с нами мужик в бейсбольной шапочке и пиджаке из бегемотьей кожи, такой толстый, что для того, чтобы повернуться к нам, ему требуется время. У него на верхней губе брови, а вокруг глаз толстые губы. Он молод — если это слово тут вообще уместно. Вопрос таков: «Ну что, ребятки, вас уже выпустили?» — «А? Да нет, мы только вошли». Из динамиков древняя песня Питера Фрэмптона «Show Me the Way»15. Чувствую себя так, будто попал в Зоологический музей Исландии, который уже лет двадцать как не работает. Везде чучела и все пропыленное. Только здесь всю пыль уже вынюхали. От такого нюхалова прет стабильно. Люди засыхают, глаза у них стекленеют и твердеют, рожа становится как у чучела. С них слезает шерсть, облетает пух. «Пух-х», — произносит кто-то рядом. Трёст говорил, что когда-то здесь был склад запчастей для американских машин. Склад запчастей. Ничего не изменилось. Выпадет тебе отдать концы в этом месте — очнешься на кухонном столе на задворках на Смидьювег, и одну почку тебе уже удалили, а рану замаскировали. Марри тычет в меня пальцем, показывает, что надо повернуться. Мимо проплывает отец. Да, это он. Лицо. Выражение, которое осталось у него после мамы. И он проплывает мимо. Как привидение. Как призрак из старой пьесы в театре «Идно»16. Медленно плывет над сценой в глубине, возле самых декораций, задевает локтем занавес, и по занавесу идут волны. Нас он не видит. Одежда на нем в образцовом порядке, и борода, и волосы, да и сигарета тоже, все гармонично, а вот за стакан-то, поди, не плачено. Виски стоит тысячу двести крон. По нему заметно, что именно это и переполнит чашу кредита. Яблочко, потопившее корабль. Он отхлебывает из стакана, и я так и вижу, как с каждым глотком у него уплывают ковры, одеяла, паркет, вся квартира, предприятие, машина. — Поговори с ним, ты должен. — Нет. Мне он сейчас как-то не катит. И тут я чую запах. Нет, это не Пьер Карден, это отец. Хавстейнн Магнуссон, Все тот же старый освежитель. Но для призрака и этот запах недурен. Он ставит мне на плечо свой стакан. Я оборачиваюсь. Улыбка: улыбка, давшая мне жизнь. Улыбка, сразившая маму. Это было много зубов тому назад. Теперь там все фальшивое. И все же выглядит он замечательно. Алый цвет щек удачно сочетается с сединой бороды — если, глядя на эту рокерскую посудину, еще можно говорить о красках. Он выглядит хорошо, слишком хорошо для этого места. Зачем он здесь? Ведь он не из этой оперы. — Здравствуй! — Он произносит это так, словно имеет в виду самого себя. Самому себе желает здоровья. «Р» раскатистое. — А-а, здравствуй… — Вот, мне надо с тобой поговорить кое о чем. Звучит как угроза. — Правда? — Да, мне нужно с тобой поговорить… А что это ты пьешь? Возьми стакан, я угощаю, и пойдем сядем вон там, только ты и я, и поговорим как мужчина с мужчиной. То есть как мужчина с пьяным мужчиной. Он берет для меня пиво — на мой счет, по карточке, — и я оставляю ребят за стойкой наедине друг с другом и следую за отцом в дальний угол, продираясь сквозь девственный лес. Мы погружаемся на дно — каждый на свое, — под какой-то мудреной системой копий на стене. По бару разносится гитарное соло двадцатитрехлетней давности, ему приходится орать мне на ухо, он прижимается ко мне почти вплотную. Я могу слушать его только одним ухом. Он начинает свою речь с предлинного вступления, суть которого вкратце сводится к тому, что я ему сын, а он мне отец. — Это насчет твоей мамы. Я понимаю, что мы уже давно развелись и ваще, и ты это понимаешь. И я знаю, что не моего ума дело, чем она теперь занимается. Мы уже давно развелись. Но… Я же еще… Я еще думаю. О тебе и насчет этой ее подружки, которая с ней, как бишь ее там… — Лолла. — А-а, ее так зовут… Эту черненькую. С родинкой. У Лоллы на правой щеке хорошо заметная родинка. Небольшая выпуклость с волосками. Она живо встает передо мной — только одна родинка, величиной с ноготь, парит в воздухе, она с волосками: гомосексуальная муха. Я киваю в ответ. — Понимаешь, о чем я, да? Все-таки она лесбиянка. — Да… — И они все время вместе, понимаешь? Они с твоей мамой все время вместе, правильно я говорю? — Ну, она иногда заходит к нам на обед. — Вот-вот. Они все время встречаются. Я извиняюсь за такой вопрос, а ночевать она у вас остается? Я смотрю на него в упор. Мы с ним мало похожи. Если его лицо впечатать в лицо мамы, то это и буду я. Я — вылитая мама. А он просто дал повод. У него длинный нос. А у меня — маленький, и очки уменьшают его еще сильнее. Смотрю ему в глаза. Эти глаза смотрят назад. Смотреть вперед они уже перестали. Почему не выпускают очков специально для людей, неспособных «заглянуть правде в глаза»? Наверно, ему просто надо ходить в солнечных очках. — Нет. — А ты уверен? Уверен, что она у вас не ночует? — Ночует. Спит со мной. — Чего?! — Шутка. — Знаешь что, Хлин, по-моему, твоя мать лесбиянка. Тут песня как раз закончилась, и вокруг стало слишком шумно. Я снова смотрю на него, затем озираюсь по сторонам. Какая-то наштукатуренная синеглазка (ц. 7 000) в глубине кресла с лицом как на гравюре глядит на нас и улыбается мне, помада шевелится, будто говорит: «А я нет. Я не лесбиянка». Бросаю взгляд на ее бюст, потом опять на старика. Бюстгальтера нет. А папа, хотя он и пьян, ведет себя, как всегда, по-хавстейнновски. Небольшой перерыв, а потом начинается другая песня: «Highway to Hell»17, занимавшая семнадцатое место в хит-парадах Америки летом 1979 года, когда я получил права и он одолжил мне машину, то есть попросил подвезти, чисто символически, — и мы возобновляем беседу. — Что ты на это скажешь? — Не знаю. Почему ты так решил? — А вот решил, и все. Она… Подруга моей Сары видела их вместе в гей-клубе на Клаппастиг. — Ну и?… — И чего доброго, друг на друге верхом. Кончик его носа касается моего уха. Мне кажется, что он похож на его хуй, набухшая головка возле ушной раковины. Отец — набухшая головка, уже не стоит, не сидит, уже не в позиции силы, только разбух… Голый король… М-да… А я курю сигареты «Принц». — Так ты ничего не хочешь сказать? Молчание, как у |