Скачать 423.14 Kb.
|
ПублицистикаВремя. Кубань. Земляки "ВЩЕРТЬ ДОБРОМ НАЛИТЕ СЕРЦЕ..." Стебелек бессмертника в венок ЩербинеВОТ И ЕЩЕ ОДНО Лето Господне минуло. И нынешнее народилось. И с каждым прожитым годом мы наконец-то осознаем все яснее: слава кубанского нашего дiда Федора Щербины уж многие десятилетия, как выплеснулась далеко за пределы безмерно дорогой для него и для нас с вами Батькiвщины – отчей Кубани. Далеко! Да, он – наш, кубанский. Земляк, соотчич верный, согражданин и патриот. Светоч – для череды поколений толковых, вдумчивых, глубоких ученых, возраставших и вместе с ним, рядом с ним, и в те семь десятилетий, что отделяют нас от него. И не только, конечно, историков. И мы, кубанцы, не отдадим его – никому. А зарятся на него, стремясь прихватизировать по неблагоприобретенной привычке и самое имя его – громкое, достославное, – многие. Хотели того или нет нетерпеливо-неистовые ревнители – максималистские предшественники наши, мятущиеся духом и помыслами, а труды его, выстоявшие перед всесожигающим, всеиспепеляющим дыханием века двадцатого (ох! – о скольких из них большинство из нас и сегодня все еще имеют, к вящему стыду своему, весьма смутное представление...), в достояние вошли – всемирное. И уж само собой – давно в сокровищнице общероссийской. Давно. Надолго? На века. Удивительно! – но уж сколько десятилетий тому назад осознали это люди честные и совестливые в десятках стран, и необязательно славянских, а мы все еще: "кубанский" да "кубанский"... Да, кубанский. Но и – российский. Да, российский. Но и – всемирный. (Упаси Боже, не – "общечеловеческий"! Российские наши облиберализованные западом общечеловеки, обильно понавылуплявшиеся в последнее десятилетие века XX, понятие это, некогда высокое и гордое, и измызгали, и обессмыслили, – и отмывать его, возвращая ему достойные его смысл и чистоту, не кому-то, но опять же – нам с вами.) И поэтому знать Щербину, изучать его, познавать труды его и дни, постигать величие любви его и к родычам-сородичам, и к малой родине, и к всевеликой Родине-Отчизне – должен не только каждый русский, каждый славянин, – но каждый, кто навсегда отдал и себя, и детей-внуков своих под защиту и святое материнское покровительство вселюбящей, всепрощающей, многострадальной в ее великовечных хождениях по мукам... – но всепобеждающей России. Каждый! А не только мы с вами – в казачьем нашем богоспасаемом (несмотря на все прегрешения и заведомые глупости наши) краю. КАК ЛЮБИЛ ОН Кубань! Как рвался к ней, изверженный из нее, отторженный от нив, и гор, и лесов, и небес ее безжалостной судьбиной. Как страдал по ней, сопереживая и соболезнуя ей в ее испытаниях, сквозь которые дано было ей пройти с потерями великими и посейчас неизбытыми, – но не извратившими, не исказившими ни образа ее, ни души. Сколь неумолчными болью и скорбью полнилось сердце его – "вщерть добром налите...", когда в закордонное его неуютное и неприветное далеко приходили к нему... – нет, приползали на последнем издыхании, таща за собой кровавый след сквозь тысячеверстные, взбудораженные предощущениями Второй Мировой пространства, – трагедийно-непостижимые вести с недостижимой ни в повседневье, ни в грезах Кубани тридцатых годов... С полным осознанием христианской, православной значимости этого факта позволю я себе свидетельствовать: Григорий Титович Чучмай – историк наш, архивист и неутомимый краевед, кому выпало спасать (и спасти, спасти!) от немецких и румынских (этих проклинаемых краснодарцами, остававшимися в оккупации, руманешти, которых и сами немцы презирали) фашистов, прорвавшихся в августе сорок второго на ближние подступы к Краснодару, бесценные наши архивы, усердно прикопленные за два века бережливой нашей с вами кубанской историей, – Чучмай, который тридцать лет назад, в семьдесят третьем, свиделся в Праге с секретарем Щербины и его душеприказчиком профессором М. Х. Башмаком, – со слов этого самого Михаила Хомича знал о предсмертной воле Федора Андреевича. И, зная о ней, сберегал ее – чтобы, когда придет для этого черед во времени, поведать ее нам. Вот он – изустный заповит Щербины: "Дал мне Господь жизнь долгую. И помог распорядиться ею – так хочется в это верить – достойно. Все, что успел я сделать доброго, все творил во имя Батькiвщины – Кубани, России. Другой цели и не ведал. Если же ошибался в чем... – да простят мне земляки вольные или невольные прегрешения мои. Но когда не вдруг наступит час – и они, соотчичи мои, вспомнят обо мне и захотят, быть может, помянуть "незлым тихим словом", так хотел бы я хоть после кончины моей быть ближе к ним... И не только всей душою моей..." Один мой старый знакомец, тракторист-комбайнер, казак в -надцатом поколении (и колхозник, между прочим, был в третьем колене, и Герой, соответственно, Соцтруда, и герой моих газетных очерков), когда рассказал я ему по случаю, лет пятнадцать назад, и о самом Щербине, и о драматичнейшем пути его, которым прошел он, скрепив сердце мужеством памяти, вместе с тысячами таких же, как сам, изгнанников чрез чужедальние, чужеземные, холодно-чужбинные двадцатые – тридцатые годы, – когда поведал я ему и об этих заповитных словах Федора Андреевича, исполненных и любви непреходящей, и печали неизбывной, сбереженных как завет нам, потомкам, и Михаилом Хомичом Башмаком, чьи родовые корни остались в станице Каневской, и лабинчанином – Григорием Титовичем Чучмаем, – молвил он, казак-Герой, без затей: – Да чего там. Вертать нам надо батьку Щербину на ридну землю. Де ж ему и лежать – веки вековать, как не в ней. Не сирота, чай, – с ним кожному породычаться утишно. Може, когда и знак какой верный, раду-совет подаст? По этой, мол, дороге, земляки, и ступайте, а на тот шлях, хоть и ухожен, и не глядите... Такой дид. Что тут можно досказать? Я и не знаю. А кожному породычаться утишно – то кубанцы розумиют: каждому породниться лестно. МЕНЕЕ ТРЕХ МЕСЯЦЕВ не дожил до полных девяноста своих лет общественный мой совкубанский корреспондент Григорий Титович Чучмай. А Щербине, когда утишилось сердце его в октябре тридцать шестого, лишь трех месяцев и недостало до восьмидесяти восьми... Сколько ж всего вместила огромная его жизнь! На одном из прошлых Щербиновских юбилеев, в 99-м году, на 150-летии Федора Андреевича (отмеченном Кубанью тепло, без юбилейно-парадной трескотни и пустопорожних славословий – но с искренним желанием приобщиться к нему, понять его время, осмыслить его заботы, повиниться перед ним за смертно-ранящие обиды, втуне нанесенные ему земляками же, распаленными безумием Гражданской войны, предшественниками нашими... да и нами... неча все на предшественников кивать) – на торжественном собрании Чучмай еще и слово сказал перед тысячью с лишком человек, пришедших на Красную, 5 – в зал резиденции Кубанского нашего казачьего хора; и говорил он, маленький, сухонький, но твердо стоящий в 90 своих лет на сцене под большим портретом Щербины – величественного, мудрого, благородно-спокойного, – и умно, и горячо, и азартно, стремясь как истый газетчик-пропагандист с 75-летним (семидесятипятилетним!) стажем заразить зал своими любовью и почтением к исполинской фигуре старого дида кубанского – и патриарха родной нашей дорого-выстраданной истории, и ее же неотъемлемой составляющей. И к тем кубанцам Чучмай обращался (ощущая себя, похоже, по причине неприсутствия на сей час за столом президиума самого Щербины, словно бы его полпредом в этом зале), к тем из нас, кто вот уж и не знает, не помнит, не слышит истаивающих в вечности голосов родных нам по крови дедов-прадедов. Ни о них ничего не ведает. (Чуть было не написалось жестокое, но, знаю, справедливое: и не желает ведать.) Ни сирых могилок их... какие еще в амброзийных бурьянах едва-едва угадываются на кладбище Всесвятском... ни проведывать, ни обихаживать не приучен. И зал с готовностью доброго существа умилился и необозримыми этими девятью десятками чучмаевских лет, и его (по воистину для него праздничному поводу) совсем нестариковскими энергичностью, возбужденностью и горячливостью, и тем, что – вот же как случается в жизни! – благословил-то его и на писательство, и на иные какие прочие творческие действа сам буревестный ("да простится ему!") Горький – и даже от щедрот своего таланта, вычерпнутого из университетов-жизни, набросал на листке для него, зеленого паренька из безвестной станицы Лабинской, толковую программку для самообразования (в чем он знал толк лучше кого бы то ни было) – что и о чем всенепременно прочитать, а что изучить, – зал искренне, доброжелательно отзывался и традиционными "любо!", и нетипичными для казаков вполне пролетарскими аплодисментами. Ничего удивительного?.. Пригласят, вспоминаю еще и еще из многолетней корреспондентской моей практики, кого-то из местных земляков – ветеранов войны и колхозного труда на сбор празднично-пионерский... И легковушку для него по этому случаю в правлении за неделю выпросят, и к самому крылечку хаты его подъедут, и усадят на переднее сидение, чтобы несгибающейся ноге его было поудобней, и букет яркий и пышный вручат, и галстук красный повяжут... Забывают, однако, в круговерти буден? И в прошлом году принимали деда в пионеры почетные, и в позапрошлом... А года два назад – в соседней, правда, школе – и на 9 Мая, и на 7 Ноября – и ему на шею алый галстук, и супруге его бабушке Ане... Бабушку Аню – по местному бабу Нюру – так ту сразу, как водится, в пионеры почетные определили. А ни просто в пионерах, ни даже в самых рядовых октябрятках состоять ей не довелось, потому как была она дочкой крепкого казака, как класс высланного, а внучкой – до смерти репрессированного белогвардейца. А в комсомол приняли. И ни голоса против. Хотя все про свою нетипичную несчастную контру-родню в анкете Нюра без утайки описала. А приняли, когда пришла она в себя, чуток до смерти недошедшая, в палатке госпитальной под Сталинградом. И Красную Звезду ей, зенитчице, пару месяцев спустя там же привинтили – к изжелта-белой застиранной фланельке халатика больничного. Ничего удивительного. И галстук красный, и букет бело- фиолетовый ранней сирени, угадавшей к празднику... И телепает дед вдоль главной улицы-порядка на другой конец станицы – по асфальту, по гравийке, по проселку, через прихорошенный к празднику мосток – с палкой в правой руке, сиренью в левой, с галстуком пионерским на тонкой морщинистой шее. Один идет: Нюра уж там... далеко и близко. Хромает. И улыбается мыслям своим. Долго еще будут видеться ему светлые рожицы смешливых пятиклассников. Ничего удивительного: все, как и всегда – до слез искренне, трогательно, тепло... Заполошный звонок оборвет вдруг праздник, и ребятню повыдует из класса во двор, и учителя, стоя под расписанием и привычно поругивая завуча за "окна", распрощаются (опять-таки сердечно и искренне) с ветераном – и в учительскую. Ничего удивительного. И обижаться – грех. Он-то, дал Господь, главное в своей жизни вон еще когда – на передовой в сорок третьем, когда был чуть постарше этих огольцов – свершил, а вся его жизнь после того – дар ему сверх положенного. И отчего все это – и вся его долгая трудная жизнь... и этот галстук почетный пионерский... – выпало ему, а другим, кто был, уж это он знает наверное, не хуже, а лучше его, ничего не выпало... – тó есть тайна. Великая. Непостижимая. ...Все так – и на этот раз. Опустел зал. И в фойе у гардеробных никого не осталось. Несмотря на проливной дождь, все быстро рассосались – кто куда, кто с кем, кто на чем. Оба Чучмаи́ – Григорий Титович с женой Верой Павловной – стоят на высокой площадке парадного подъезда бывшего Дома политпроса. Стараются из-под бетонного козырька выглянуть на небо. С козырька льет. Дождь хлещет косыми плетьми по цветным плиткам тротуара, и ни ему... ни кому-либо иному... до обоих Чучмаёв и дела нет. Ну дождь; ну когда-нибудь да кончится; ну дотащатся же до троллейбуса. Ей под восемьдесят, ему – сухонькой рукой легко и до девяноста дотянется. Не в лесу же: что может с ними в центре города случиться? Ничего удивительного. Удивительно было бы, если бы про них, отъюбилеяв, не забыли. В руках у Веры Павловны букет. В глазах у Григория Титовича – счастье. Вспомнили! Да еще ради кого – благодаря ему, Щербине Федору Андреичу, и вспомнили! А то, что сразу же после мероприятия и забыли, так про это... Что ж про это в такой праздник вспоминать. ...Ладно, к Григорию Титовичу и Вере Павловне я еще вернусь: мы, краснодарцы, перед ними в долгу. Я СНЯЛ С ПОЛКИ стеллажа вышедший 13 лет назад заветный темно-синий двухтомник, топорщащийся разноцветными перьями закладок. "История Кубанского казачьего войска"... Год 92-й – последний год (за ним – черное десятилетие катастрофы, в которую ельциноиды ввергли Россию), когда – при его-то пятидесятитысячном тираже! – он мог увидеть и увидел свет. Вдумайтесь, друзья: сто тысяч томов "Истории..." стоят ныне на полках в хуторских, аульских, станичных, городских хатах-домах. В библиотеках и школах... В выхоленных евроремонтами (за наш с вами счет) высокопотолочных чиновьих кабинетах... Не было случая, чтоб я, увидев знакомые корешки на чужих полках, не взял, улучив минуту, в руки том, не пролистнул его. За минувшие годы немало их оперилось, как и мой экземпляр (один только и остался: энзэшный запас, раздаренный, давно иссяк...), десятками закладок. Радуюсь, вопреки заветам книжника, даже многоцветью пометок на экономно узких полях – попустил Господь: отнюдь не всего лишь престижный, значит, предмет интеллигентской меблировки. Читают! А восемью десятилетиями раньше случился год девятьсот тринадцатый. Последний пред войнами и революциями; самый, как принято считать, благополучный в истории той России. (Я, правда, куда больше верю другим, менее зависимым летописцам – таким, как Блок: "Не в богатом покоишься гробе Ты, убогая финская Русь!" – 12 декабря 1913 года... И в тот же день – в другом стихотворении: "Прошлое страстно глядится в грядущее. Нет настоящего. Жалкого – нет".) Как же он спешил нá люди – в тринадцатом-то канунном году! – второй том "Истории Кубанского казачьего войска". Ночами правил гранки – держал корректуру Щербина. Словно и им, и детищем его руководил высший разум: успеть! Какой там год грядет в терновом венке революций? Пятнадцатый?.. Шестнадцатый?.. Успел! Как успели и оба они – Громов и Мамчур. Самый раз, никуда не денешься, сказать за него, за стереотипный двухтомник "Истории...", спасибо от всех кубанцев тогдашнему атаману Кубанской казачьей Рады Владимиру Громову и тогдашнему же директору издательства "Советская Кубань" Андрею Мамчуру. Вы, земляки, тоже успели – будто бы в девяносто втором и вами, как за семьдесят девять лет до вас – Щербиной, руководил все тот же промысел. Успели! Но это ж сколько лет ныне-то должно пройти, прежде чем кто-то так же, как когда-то и он, Щербина, а теперь вот и вы, и решится, но главное – будет в силе хотя бы еще раз повторить переиздание? 50 тысяч тираж. За сотню учетно-издательских листов... Чтобы вновь осилить или подобное – или хотя бы приближающееся к подобному, нам (при нынешних темпах кому-то там в сладких снах мерещащейся стабилизации) идти и идти: вперед – к концу восьмидесятых годов века ХХ, и еще дальше вперед – вернувшись к году тринадцатому. Воистину: чтобы сделать малый шажок вперед, надо решиться, следуя классику и отбросив с дороги впавших в дремучий демокразм временщиков, на два (как не на 22...) шажища назад. Одно знаю: сегодня и стереотипное переиздание девяносто второго года (поначалу с годик пролежавшее на складе издательства без особого движения – пока кубанцев не растормошили и начавшееся возрождение казачества, и пробудившаяся от многодесятилетней спячки-наваждения тяга к познанию собственных истоков) – ныне и этот двухтомник в превеликом дефиците. И это радует: люди если и не до конца поняли – что к чему, что за чем и перед чем следует и от чего как причина-следствие зависит, то хотя бы стали кое о чем догадываться. Но тревожит то, что уже завтра те, кто вновь потянется в поисках истины в том числе и к Щербине, наверняка останутся при своих интересах. И кто знает, на какой источник услужливо укажут им, чтоб напились именно из него, те, кто будет уверять: вода в нем куда приятнее и полезнее той, которую несут глубинные щербиновские родники. |