Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил





НазваниеСодержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил
страница3/20
Дата публикации21.06.2013
Размер3.87 Mb.
ТипКонкурс
100-bal.ru > Литература > Конкурс
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   20
Не ветер бушует над бором,

Не с гор побежали ручьи,

Мороз-воевода дозором

Обходит владенья свои... –

начинаю я читать стихи, степенно обходя выложенный цветами полукруг сцены.

Таня Синюкова на скамейке чуть не давится от смеха, но я терплю и после «И яркое солнце играет в кудрявой его бороде» с поклоном ухожу за кулисы.

Зрители хлопают.

– Следующий номер нашей программы – песня «На рыбалке у реки». Исполняет хор девочек.

Мы с Женей присоединяемся к нашему конферансье и вразнобой пытаемся запеть бойкую песенку.

Таня, уронив книгу в траву, уже не сдерживается и трясётся от хохота. За ней начинает смеяться Женя.

Номер сорван, но концерт продолжается.

– «Танец маленьких лебедей», – объявляет Люся.

Я в это время натягиваю Танино платье, оно трещит в рукавах, а Женя торопит:

– Скорей! Скорей! Люся уже второй раз объявляет танец!

Когда мы наконец вышли к зрителю, сцепились руками с Люсей и та залиндикала: «Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля...», Таня упала со скамьи и каталась по траве...

Хохотали все, даже бабушка, которая к нашим приготовлениям отнеслась очень серьёзно.

Но мы продолжали свой лебединый триолет ещё под несколько «ля-ля-ля-ля», пока Танино платье не лопнуло у меня под мышкой и не пошло по шву.

– Платье! – закричала тётя Клаша. – Платье рвётся!

Концерт на этом рухнул!

Скрывшись за брезентом, мы безутешно плакали от людской жестокости и стыда за наш провал.

– Да всё хорошо! Вы молодцы! – пытался утешить нас дядя Паша.

А Люся кричала:

– Уйди! Уйдите все! Вы не понимаете... не понимаете...

Чего они не понимают, Люся не договаривала, но было ясно: зритель нас не понял! И мы решили отказаться от ужина.

– Там, на лопушках, остались морковки и хлеб... – сообщила Женя.

Однако ужинать нас заставили, и горе улетучилось, как лёгкая хмурь с неба.
На следующее утро Люся предложила сочинять стихи.

– А про что?

– Про грибы. Как мы ходили за грибами!

– Давайте! – обрадовалась я, вспомнив стенгазетные стихи в жанре сатиры про Витьку Бусова.

С листками бумаги и карандашами разбрелись по саду.

С простой своей головы я не стала сильно вымудряться и записала первую строчку:

За грибами мы ходили...

Сама собой сочинилась вторая строка:

И в болото угодили...

Ага! Раз угодили, значит, нужно выбираться... Чуток подумав, я записала:

Мы и эдак, мы и так...

Четвёртая строка придумалась бойко, с ходу:

Но не выбраться никак!

Да, но ведь как-то же мы выбрались, если я сижу и стишок сочиняю! Нужно продолжать:
Целый час мы выбирались,

Отряхались, очищались,

Но до лесу мы добрались.

Вдруг откуда ни возьмись

Тучи с ветром принеслись,

Всё вокруг загромыхало,

Засверкало, затрещало,

Дождь полил как из ведра –

Началась в лесу гроза...
Боже! Какой восторг, какое упоение снизошло на меня! Я едва успевала записывать бегущие неведомо откуда строчки...
Даже Таня Синюкова снисходительно похвалила меня за складность. Но больше других ликовал дедушка Митя:

– Внученька! Умница моя! Ты про всё напиши! И про верхний сад, и про нижний сад, про мой пчельник и про нас с бабкой.

Три дня кряду я выполняла дедов заказ, а на четвёртый вдруг засобиралась на Висожары. Мне не терпелось удивить Валюшку такой неожиданной новостью!
И ещё об одном... В то лето я поняла что-то такое о себе, отчего сердце тронулось печалью. Какая девочка в этом возрасте не мечтает стать красавицей? Из всех примет женской сущности самой важной казалась тонкость, воздушность, которой во мне не было. Туго затягиваясь пояском, я полагала, что становлюсь стройнее, но бабушка говорила мне:

– Что ты как сноп затянулась?

– Бабань, а почему Таня Синюкова старше меня, а ростом меньше?

– Все люди разные... – просто отвечала бабушка.

Но мне всё равно хотелось быть такой, как Таня, Люся и Женя!

Ещё не утратив вкуса к ярким и лопушистым платьям, я стала задумываться и о фасоне – идёт или не идёт? Однако не хватало разумения понять, что не следует красоваться в одежде не своего размера, как и примерять чужую судьбу на свою жизнь.

А Люся рисовала мне в маленькую записную книжечку платья с клапанами и рюшками в нужных местах, чтобы выглядеть стройнее.

– Я теперь маме Шуре покажу, какие платья мне идут! – радовалась я.

Отпуская меня на Висожары, Таня, Люся и Женя наказывали строго:

– Ты обязательно приходи ещё. Мы уезжаем в начале августа!

Я уже отошла шагов на пятьдесят, а девочки всё кричали:

– Не забудь, мы уезжаем в начале августа!
В начале августа снова пришла к бабушке Дуне, но дом встретил меня неожиданной тишиной.

– Уехали! Вчера уехали... Женя всё на дорогу глядела, не идёшь ли ты, – сообщила бабушка.

И такая тоска захлестнула меня, такое горе, что не свиделась, не попрощалась с сёстрами!

Слоняясь по избе, я искала, искала хоть малую примету недавней радости, отшумевшего веселья. В сенцах на земляном полу, возле нашего широкого топчана, светилось что-то. Я наклонилась и подняла голубенький поясок Люсиного платья.

И печаль стала ещё острее. Не удержавшись, я заплакала.

В огромном мире людей, где меня любили и не любили, любят и не любят, будут любить и не будут любить, я знаю: неизменной останется любовь моих светлых, добрых сестёр – Тани, Люси и Жени.

ТРИ РУБЛЯ НА ПАМЯТЬ

Школьный вестибюль… Сияющий запах свежей покраски, многомерный пёстрый калейдоскоп лиц и голосов, вянущих, осыпающих лепестки георгинов, перецветших роз, обморочных гладиолусов...

Мальчики, в серых форменных костюмах, пыжатся, петушатся, небрежничают.

Девочки постарше сразу дают понять, кто есть кто. Красавицы фасонят и бахвалятся, насмешливо шушукаются, искоса поглядывая на старшеклассников, окружённых услужливой шантрапой. Скромницы не лезут на вид, жмутся к стеночке. Новички стоят поодиночке, изо всех сил стараясь выглядеть независимо. Малышня таращит глаза...

Первое сентября. Грустноватый праздник.

Из большого ясного зеркала на меня смотрит строгая девочка – смуглая, угловатая, похудевшая за лето. Тугая косичка подвязана на затылке капроновым коричневым бантом, под кокетку белого фартука на груди заправлены концы красного штапельного галстука. Это я! И я себе нравлюсь.

Я тоже новенькая, и мне чуточку тревожно.

Стайка ребятишек у окна спорит, какой иностранный язык лучше:

– Немецкий – фашистский! В мире самый главный язык английский! – утверждает один.

– А английский – шпионский! Все американские шпионы по-английски говорят, – упирается второй. – Английский учить трудно! Моя сестра английский учит... Язык сломаешь!

– А моя сестра французский учит. В другой школе... Ей нравится. Жалко, у нас в школе нет французского.

«Интересно, почему отец записал меня в класс с немецким языком? – думаю я. – Почему не с английским?»

В моём портфеле среди других учебников книжка немецкого таится, как большая загадка. Мне кажется, я никогда не научусь понимать эти чужие дурацкие буквы.

Насмотревшись фильмов о войне, наслушавшись инвалидских песен и причитаний в бесконечных переездах туда-сюда, я почти ненавижу немцев. Для меня фашист и немец – одно и то же, и я заранее не люблю немецкий язык.

«Интересно, – думаю я, – почему мальчик сказал, что главный в мире язык английский? Ведь главная страна в мире – наша, значит, и язык главный – русский!»

И раздаётся звонок.

В классе для меня находится свободное место на третьей парте в среднем ряду.

Невысокая темноволосая учительница в синем костюме внимательно осматривает класс и спрашивает:

– Есть у вас новенькие?

Я поднимаю руку.

– Как тебя зовут? – спрашивает учительница.

– Таня... Брыксина... – отвечаю я с лёгкой запинкой, понимая смешноватую неказистость своей фамилии.

И класс смеётся, разумеется.

Так начинается моя жизнь в пятом классе уже пятой по счёту школы. В новеньких я ходила недолго. Хлопнув учебником по голове одного из самых задиристых пацанов класса, оказываюсь принятой в дружбу группкой симпатичных одноклассниц. На перемене, при дележе апельсина, принесённого Леной Бодровой, одна долька достаётся мне. Этим всё сказано.

Генка наш пошёл в четвёртый класс, и я поддразниваю его: «Начальник!», намекая на всё ещё начальную школу.

Собираясь после уроков дома, мы либо строим комнатный шалаш из стола, стульев и одеял, либо, занавесив окно в спальне, смотрим через проектор диапозитивные мультики. Иногда нам хочется рисовать, и мы рисуем всяк своё: Гена – самолёты, я – бабочек и балерин.

Но к приходу родителей в комнате наводится порядок и открываются учебники.

По глубокой уже осени мне купили новое зимнее пальто цвета морской волны. Отец верен себе, и пальто дамского фасона, спланированное на вырост, едва не волочится по полу, пальцы даже не выглядывают из рукавов. Мой робкий протест остаётся без внимания, и с первым же снегом, задыхаясь от жаркой тяжести, я бреду в нём во Дворец пионеров, на детский праздник по случаю чего-то революционного. Этот день помню как сейчас.
Милое – постылое пальто!

В десятом классе я буду стесняться его немодной приталенности, а в девятнадцать лет перелицую и перешью на тёплое симпатичное платье, с крохотным меховым воротничком и кокетливыми помпонами. Моя подруга Надя Дудкина с ума сойдёт от зависти, и я подарю ей это пальто-платье не без сожаления. И что замечательно – есть у меня фотографии, на одной из которых в этом платье – я, на другой – Надя. Милая память.
…В школе усложнилась программа по математике.

Зинаида Николаевна – наша математичка и моя любимая учительница – предмет ведёт хорошо, улыбчиво, начиная урок с шутки типа:

– Двоечников надо беречь, из них вырастают хорошие дворники. Если бы все учились на пятёрки, кто бы улицы подметал?! Правда, Петров?

– А у меня по пению пятёрка! Я буду романсы в театре петь! – бойко ответствует Петров.

В классе зарождается хохоток.

– Петров, а ты знаешь романс «Не уходи, побудь со мною»?

– Знаю...

– Тогда выходи к доске! Побудь, Петров, со мною... А мы послушаем, какой романс ты споёшь сегодня.

Класс хохочет радостно, как на весёлом спектакле. Смеются и Зинаида Николаевна с Петровым.

Пятёрки по математике я несла домой с радостью необыкновенной, и отец был доволен.

Лишь однажды я не смогла осилить домашнее задание. Иксы и игреки путались, натурничали и не хотели следовать известным мне законам и правилам.

Отец внимательно изучил задание и сказал:

– Думай! Задача простая, но с хитростью...

Уже и темень за окнами сгустилась до черноты, и домочадцы угомонились, а отец сидел рядом и взывал к сонноотупелой дочерней голове:

– Татьяна, думай! Будем сидеть хоть до утра, но думать я тебя заставлю. Поди умойся холодной водой и решай без дури!

Поняв, что деваться некуда, умылась и снова, в тысяча первый раз, перечитала условие задачи – и что-то разом прояснилось в сознании, задача решилась.

– Ну вот! А ты думать не хотела... Если бы маршал Жуков думать не умел – мы бы и войну не выиграли.

Довольно позёвывая, отец ушёл спать.

По сей день благодарна ему за этот урок.
Оказалось, что задачу в классе решили всего два человека: я и Павлик Нестеров.

Зинаида Николаевна отреагировала странно:

– Нестеров, трудная была задача?

– Да...

– А тебе, Брыксина?

– Нет! – соврала я без зазрения совести.

– Иди к доске – будем решать ещё одну «нетрудную» задачу.

И я провалилась... Задачу решали всем классом, но Павлик стал с интересом поглядывать на меня. Он нравился девочкам. И считалось, что с Леной Бодровой у них дружба.

Однажды на перемене Павлик спросил меня:

– Брыксина, ты читала Майн Рида?

– Не называй меня по фамилии! – ответила я резко.

– Ладно... Так ты читала Майн Рида или не читала?

– Нет...

– Я тебе принесу почитать. Знаешь, как интересно?!

С тех пор с Павликом дружила я.

К Новому году отец привёз откуда-то две ёлки: одна повыше и попушистее, другая – похуже, с надломленной веткой.

– Пап, зачем нам две ёлки?

– Вторая – нашему мастеру...

– Ты пушистую себе оставь, ладно?

– Не ладно! Машину кто давал? Мастер! И с лесхозом он договорился. По совести и ёлка ему лучшая полагается.

– А ты скажи, лучше не было...

– А совесть я куда спрячу? В карман?!

Так и нарядили мы свою однобокую красавицу, отчего праздник ничуть не померк. Вся в золотых шарах и сосульках, с подвязанными к веткам настоящими мандаринами и конфетами, мигающая огоньками – ёлка стояла в углу чудом чудесным и ждала своего главного часа.

В последний день декабря мама Шура пекла пироги, то и дело поглядывая в окно:

– Господи! Что же Ивана так долго нет?

Начало синеть за окнами, а отца всё не было. Уж и стол накрыли, и горка апельсинов в высокой вазе пламенела по центру, а отец всё не шёл.

– Ген! – вконец растревоженным голосом сказала мама. – Сходи к тёть Нине – пусть зайдёт на минутку.

Пришла соседка, и они с мамой Шурой о чём-то зашушукалисъ на кухне.

– Таня, поди сюда, – позвала мама. – Танюш, оденься, сходи с тётей Ниной в одно место.

Быстрым шагом мы направились с тётей Ниной в сторону центральной площади. Она как бы невзначай расспрашивала меня, где мы жили раньше. И я охотно согласилась показать ей этот дом.

Постояв чуть в отдаленье от дома, где мы с отцом жили когда-то у мамы Тамары, так же быстро пошли обратно. Я догадалась, что это и было целью нашей прогулки. Но зачем? Разве мог отец от хорошей мамы Шуры заглядывать в этот дом? Не мог.

«Быть может, он зашёл к Гале?» – подумалось мне. Свою вторую дочь отец вспоминал лишь при мне, да и то... если выпьет. Глаза его сразу краснели и наливались слезами.

О своей догадке я промолчала.

Вернувшись домой, мы застали чуть хмельного отца и маму Шуру, напряжённо, но без крика, разговаривающих в прихожей.

– Татьяна, где ты была? – строго спросил отец.

– Показывала тёть Нине, где мы раньше жили, – ответила я без хитрости и тут же поняла, что сказала зря.

– Всё ясно! – взвился отец.

– Ну, хватит, хватит – ничего страшного не произошло, – засуетилась соседка. – Щас я сбегаю домой и приду.

Тётя Нина вернулась со своей бутылкой и закусками.

За стол сели мирно, вроде бы даже с радостью. В моей жизни ещё не было такого праздничного домашнего Нового года.

Дождаться полночи у нас с Генкой не хватило сил, и нас, расцеловав, отправили спать.

Уже засыпая, услышала, как хлопнула входная дверь. Ушла соседка. И тут же раздался громкий, грозный возглас отца:

– Ты что, мою дочь в шпионки к отцу приставляешь?

– Замолчи! Я запрещаю тебе при детях ор устраивать. Завтра поговорим! – твёрдо ответила мама Шура.

И наступила тишина.

Так, в тишине и напряжении, прошли новогодние праздники. Кончились зимние каникулы.

Как-то, вернувшись из школы, я услышала перед входной дверью громкий весёлый разговор в квартире. Голоса мамы Шуры и отца распознала сразу. Третьим был чуть картавый хохочущий голос, знакомый мне до щемящей радости. Кинувшись в зал, увидела нашего иноковского дядю Володю.

Он приехал в Сталиногорск по своим надобностям и несколько дней гостил у нас, ко всеобщему удовольствию.

Более всего изумил его консервированный зелёный горошек:

– Это же надо?! У нас горох сушат и знать не знают, что в банках он вкусен до сладости.
С Новым, 1961 годом начался обмен старых денег на новые. Народ тревожился: не хуже ли будет жить, коль вместо десяти рублей в кармане окажется всего лишь один? Новые деньги разглядывали, нюхали, щупали, удивляясь малости купюр.

– Такой рубль выскочит из кармана и не заметишь, а он по сути – десятка! – сокрушалась мама Шура.

При упоминании новых цен люди долго ещё уточняли:

– Пять рублей – по-новому, по-старому – пятьдесят! Нет, это слишком дорого!

Многие, не разобравшись, стали выкидывать самые мелкие монетки, думая, что они вовсе обесценились. Оказалось, их оставляют в обороте, и ребятня с радостью подбирала иногда сразу по горсти старой меди. Временами везло и нам с Геной. Я покупала открытки, Генка – марки и значки.

Второй, общей для всех новостью нового года стало переименование Сталиногорска в Новомосковск.

Некоторые из бывших сталиногорцев горевали:

– Говнюки! За что Сталина обидели?.. – и пугливо оглядывались: не слышат ли чужие коварные уши?

А большинство ликовало:

– Новомосковск! Новая Москва!
А жизнь как шла, так и шла... Стала лишь более лихорадочной. Цены постоянно менялись, потускнели витрины, победнели прилавки, попостнел и наш обеденный стол.

Вроде бы мирная с виду жизнь в семье была подпорчена чем-то ещё неведомым мне.

Генка так же беззаботно улыбался, из-под палки садился с баяном перед нотным листом и, отстрадав очередной этюд, приставал ко мне, умоляя сыграть с ним в шашки.

Но я уже чувствовала недоброе в отцовских глазах, с тревогой ждала его возвращения с работы – не пьяный ли? Мама Шура ходила грустная, всё чаще гладила Генку по голове и прижимала его к груди. Я любила их и не ревновала, но сердце начало поскуливать во мне.

Однако громких и страшных скандалов не было. Временами снова теплела домашняя атмосфера, и я успокаивалась.

Как-то раз, уже по весне, мама Шура собралась на три дня в Тулу, в командировку. До областного центра езды на поезде было всего несколько часов. К тому времени начались весенние каникулы, и Гена напросился ехать с ней. Мы с отцом остались одни.

В первый же день он пришёл домой очень поздно. Хорошо помню тот вечер с тусклой лампочкой в потолке.

Тоска и отчаяние снова навалились на меня. Я слонялась по квартире, не находя ни в чём утешения и покоя. В репродукторе пели и разговаривали люди, и звуки эти, казалось, доходили до меня с другой планеты. Я плакала и думала: «Где-то живут люди – поют, разговаривают и не знают про меня, как мне плохо и одиноко!»

Оказалось, что в тот вечер отец пошёл проведать Галинку, и душа его снова разболелась. Не удержался и выпил с горя.

На следующее утро он сказал мне с запинкой, но категорично:

– Сегодня пойдём к Гале вместе. Ты должна знаться с сестрой.

– Я не хочу.

– Любу не бойся. Поиграешь с Галинкой и сама вернёшься домой.

И мы пошли...

Галю я не видела много лет и почти не думала о ней. Лишь иногда вспоминалась крохотная черноглазая покрикешка с протянутыми ко мне ручонками. Понять, что она мне сестра, я не умела, как ни старалась.

Жили они, как выяснилось, вовсе не там, где когда-то я впервые поднялась по винтовой лестнице на четвёртый этаж и где таилась в подъезде за дверью от страха потерять крёстную Настю.

Новое жилище бывшей мачехи мне не понравилось – показалось захламлённым и неуютным. Изумила лишь мандолина на стене.

– Это Галинка у нас музыке учится! – похвасталась Люба.

То, как она сказала «у нас», слегка кольнуло меня, словно бы и отец причастен к этому музыкальному обучению.

– Татьяна у меня тоже молодец. Почти отличница... – как-то жалостливо произнёс отец.

И добавил, чуть помолчав:

– Галя, сыграй сестрёнке что-нибудь на мандолине.

– Это домра, – строго поправила Галя.

И я обрадовалась, сама не зная чему. Может быть, тому, что мы с отцом одинаково посчитали домру мандолиной.

Соединив наши руки и чмокнув каждую в затылок, отец ушёл на работу, а мы стояли и смотрели друг на друга, напуганные необходимостью срочно подружиться. Не знала что делать и моя бывшая мучительница. Она вышла на кухню и через минуту позвала нас:

– Идите, я вам кисель налила.

Лишь на улице мне вздохнулось посвободнее.

Взяв мою руку, Галя подвела меня к женщине, сидящей на скамейке около подъезда, и сказала:

– А это Таня, моя старшая сестра!

Женщина удивлённо посмотрела на меня, потом на Галю:

– Где же ты такую сестрёнку взяла?

– Нас один папа родил... в деревне... – был её ответ.

И мне сделалось больно и стыдно своей отчуждённости, жалко и себя, и Галю. Она была лучше меня, добрее, ласковей.

Поиграв часок, сели на гипсовый бордюр клумбы.

– Папка часто приходит к тебе? – спросила я.

– Нет. Мама всегда говорит ему, что он денег мало платит. А он говорит, что у него нет денег... Зато, знаешь, какую он мне ёлку принёс на Новый год?!

– Знаю...

– Ты ещё придёшь ко мне?

– Приду, – ответила я, не зная толком, приду ли я и когда это будет.

На том и расстались. Как оказалось, на пять лет.

По дороге домой я больше всего хотела, чтобы скорее приехали мама с Геной. В них была моя опора и ясность.

Через день они приехали. Порасспросив меня о том о сём, мама Шура выяснила полную картину наших с отцом похождений.

И вновь до меня стали долетать нехорошие разговоры из-за кухонных дверей:

– Иван, так жизнь не живут! Ты куда-то ходишь тайком, приходишь выпимши... Я думала сначала, ты Тамарку навещаешь, а ты вон куда…

– Что ж мне, дочь забыть?

– Ты о Татьяне думай побольше! Про Генку я уж не говорю.

– У Генки мать есть!

– Вот-вот... У Генки мать, у Тани с Галей – отец, а семьи нет! Если ты все свои хвосты за собой тянуть будешь, у нас ничего не получится. Мне надо сына человеком воспитать, а что он видит от тебя?

– Это мои дети – хвосты?! Ну и...

Я понимала, чувствовала, что им не надо говорить об этом, но они говорили и говорили.

И оказались мы все как на двух льдинах, плывущих по реке: спасайся кто как может!
Но был однажды и счастливый день. Оглушительно счастливый день! 12 апреля весь мир сошёл с ума...

Человек в космосе! Русский... Юрий Гагарин...

Помню: солнце во всё небо и радость каждого человека, в каждом месте, в каждую минуту этого дня.

К соседям на втором этаже набилось народу – не шевельнуться! У них был телевизор, и увидеть живого Гагарина шли знакомые и незнакомые.

Гагарин улыбался и разрывал сердца всем, кто его видел тогда. Я была уверена, что не должно быть несчастливых людей в нашей счастливой стране. И это было правдой!

Позже 12 апреля назовут Днём космонавтики. А надо бы назвать Днём русского счастья!
Наступил май. Павлик Нестеров подарил мне на день рождения значок с портретом Гагарина. А дома праздника уже не было. Не то что в прошлом году!

Общие разговоры о скорых летних каникулах не клеились.

– Танюша, мы с папой ещё не решили, что и как... – отвечала мама Шура на мой вопрос.

В завершение учебного года Зинаида Николаевна объявила классу поход в лес:

– Форма спортивная... С собой запас воды и еды на день. У кого есть фотоаппарат – возьмите, будет память о пятом классе. Сбор у школы завтра в 9 утра! До свидания.

Но отец не захотел отпускать меня с классом.

– Нам сейчас не до походов с тобой... – грустно, почти со слезой в голосе сказал он.

– Почему, Иван? Пусть идёт. Чем она хуже других? – вступилась за меня мама Шура.

Но во всём, что говорилось и как говорилось, мне слышался голос беды. Какой беды, я ещё не знала, но горе горькое перехватывало горло и давило на глаза так, что в глазницах ломило от боли.

В школьном дворе гомонил наш беззаботный класс – теперь уже почти шестой. Девочки были нарядны как-то по-особенному. Или мне это только казалось...

В синем трико с пузырями на коленках и такой же футболке, без косыночки на шее, без кокетливой сумочки на плече, я себя чувствовала неуютно и ещё более потерянно.

Сначала долго ехали в автобусе за город, потом полевой дорогой пошли к недалёкому леску.

Зинаида Николаевна спросила меня:

– Таня, куда же вы уезжаете?

– Никуда... На каникулы к бабушке, наверное, поеду.

– Как же так? Приходил твой папа и просил документы подготовить. Сказал, что в шестом классе ты не будешь учиться у нас.

– Не знаю... – выдавила я через силу, и слёзы потекли по щекам.

– Ну, успокойся... Всё будет хорошо. А я хотела на математическую олимпиаду тебя направить в Тулу.

В лесу на поляне устроили привал, сложили в кучу все пирожки, бутерброды и варёные яйца.

– Ой! Смотрите, сколько гусениц! – закричал кто-то из ребят.

Присмотревшись, все увидели множество гусениц, ползающих в траве и свисающих на тонких паутинках со всех веток, со всех деревьев.

– Ой! По мне гусеницы ползут! И по тебе тоже! – взвизгивали девочки и стали косынками покрывать головы.

Гусениц я не то чтобы боялась, но не терпела, как мразь отвратительную. С брезгливым отвращением начала стряхивать лохматых зелёных червяков с одежды и волос. У меня косынки не было, и голову покрыть было нечем. А гусеницы ползли и ползли...

Не было косынки и у Лены Бодровой. Павлик Нестеров снял с себя фуражечку и протянул Лене. Я едва сдержала слёзы.

Вечером спросила у отца:

– Разве я не буду больше учиться в пятнадцатой школе?

– Видишь ли, дочь, мы с мамкой решили, что сначала мы с тобой уедем в Кирсанов, а потом… может быть, и они с Геной приедут.

– Разве мамка выгоняет нас?

– Нет, не выгоняет… Но так будет лучше...

– Где же мы теперь жить будем? У бабани?

– Пока у бабани, а там посмотрим. Я буду работу в Кирсанове искать, первое время поживу у бабы Маши с дедушкой Сёмой. Не горюй – прорвёмся!

Тщательно выстирывая, штопая и утюжа наши с отцом вещи, мама Шура собирала нас в дорогу. Временами остановится, задумается вдруг и снова начинает что-то доставать, складывать, упаковывать…

Я ни о чём её не спрашивала, ни о чём не просила – плакала только, если меня никто не видел.

В один из последних новомосковских дней, когда дома никого не было, села перед зеркалом, расплела косы, расчесала волосы и стала смотреть на своё отражение. Мне хотелось понять, кто я, какая я, почему я такая несчастливая.

Прошлой осенью казалась себе симпатичной девочкой, а сейчас на меня смотрело нахмуренное, унылое, совсем некрасивое лицо, с коротким широковатым носом и неправильными губами. Сероватые волосы – хоть и густые, но не шелковистые, не как у Лены Бодровой…

«Я некрасивая... – вовсе без кокетства подумала я. – Меня никто не полюбит... Ясно, почему Павлик отдал свою кепку Лене, а не мне! А ещё значок с Гагариным подарил!..»
Из дома вышли вчетвером и поехали на вокзал. В последнюю минуту я успела оглянуться на голубятню, на старый деревянный стол под высокими вязами, где обычно собиралась наша дворовая ватага. Мне не хотелось, чтобы ребята видели, как мы уезжаем. Было отчего-то стыдно, словно бы нас с отцом взашей выгоняли, как недобрых надоевших квартирантов.

Мы с Геной избегали разговора о нашем отъезде, а отец с мамой Шурой всё говорили и говорили о чём-то совсем тихо.

Когда подошёл поезд, мы вошли все вместе в вагон. Как во сне... Поезд тронулся. Я очнулась и закричала:

– Мама! Мы все вместе едем в Кирсанов!

– Тише! Не кричи на весь вагон. Мама с Геной до Ожерелья нас проводят... – строго осёк меня отец.

И снова душной ватой обложило мою голову. Ни мыслей, ни переживаний – ничего.

В Ожерелье, глядя на горькие, блестящие, многострадальные рельсы, я уже не думала о нашем расставании. Единственная мысль занимала меня: «Куда ведут эти рельсы? Какие в Кирсанов? Какие в Новомосковск?»

На прощанье никто не заплакал. А мама Шура достала из чёрной лаковой сумочки три рубля и протянула мне:

– Купи себе гостинчик в поезде. Там носят...

– Спасибо! – ответила я, уже не решаясь назвать эту милую, добрую женщину мамой.

КРАСНЫЙ БЕРЕТ

Я сидела на крыльце, на старом расшатанном табурете, и монотонно покачивалась, не заботясь о том, что рассыпься табурет – и лететь мне кубарем по всем четырём крутым ступенькам на твёрдую, замусоренную, густо загаженную ку­рами землю, подметать которую было нашей с Валей обя­занностью. Но сегодня никто не обращал на это внимания. Дом гудел растревоженно и сердито. Я провинилась, и ба­бушка с крёстной ругали меня, заводясь одна от другой. Ругали справедливо, но мне всё равно было обидно.

С настырной несчастностью я перебирала в памяти все последние события, и получалось, что не так уж я и вино­вата.

На лавке меж вёдер с водой заметила кухонный нож, забытый здесь после резки яблок на сушёнки. Взяла его, машинально и бессмысленно повертела в руках, секанула пару раз по острому ребру дверного косяка. Дерево было мягким, податливым. Сама собой рука зачертила остриём по перекладине слово «Таня». Затем буквы стали прорезаться ровнее и глубже.

В голове звенело. Это была и пустота, и отрешённость от происходящего, и чувство вины, и обида, засасывающая, как болотная трясина, все иные мысли.

А с кухни неслись прерывистые бабушкины причитания:

– Бандитка растёт!.. Затюремщица!.. Чего удумала!.. Деньги из сундука воровать!.. Нет и нет!.. Пусть отец её в приют определяет!.. Сил моих больше нету!

Стремительно из сенец вышла крёстная – ей потребо­вался нож.

– Ну-ка, дай сюда ножик, художница! – строго, но не злобно прикрикнула она. – Ишь, как косяк искромсала! Читайте – не забывайте! Тут тебя и так не забудут!

С ловкой осторожностью отняв у меня нож, она верну­лась в дом. В резкой её строгости чувствовалась всё же со­страдательная жалость, отчего мне сделалось ещё больнее, и я заплакала.

Мимо молча прошёл дед. Он был крепко глуховат, но по его лицу я догадалась, что он знает, почему в доме шум.

Утерев глаза подолом, я задумалась... Отказаться от еды – толку мало. Уйти молчком к бабушке Дуне – будет ещё хуже. Рассказать всю как есть правду – и страшно, и упор­ность не даёт.

Но хуже, чем считаться воровкой, ничего нет! Значит, придётся рассказывать о берете.

Чуток постояв в сенцах, открыла кухонную дверь:

– Бабань, не отдавайте меня в детский дом... Я всё рас­скажу...
А началась эта история три дня назад.

Валька Нестерчева, Таня тёть Любанина и мы с сестрой Валей сговорились идти за вениками в Хвощеву яругу. Ба­бушка обрадовалась. Полынные веники, запасаемые на зиму здесь же, рядом с домом, служили плохо, быстро осыпались и вытирались. Считалось доброхозяйственностью запасать веники из Хвощевой яруги. Высокие, жёсткие и кустистые метёлки густого зелёного цвета с красноватыми стеблями имели, наверное, своё название, но у нас их так и звали – веники.

Стянутые в окладистые пучки, они сушились на чердаках и уже зимой дежурили у избяных порогов, радуя хозяйский глаз, обметая снег с валенок, подбирая мусор у загнеток. Одним словом, поход за дальними вениками сулил как бы солидный припас в дом.

Бабушка приготовила нам по платку, чтобы головы не напекло. Но горожанке со стажем – мне захотелось пофор­сить в красной маминой беретке. Она хранилась в сундуке, и бабушка обещала достать её к школе, справедливо считая, что это добрая вещь и нечего занашивать её без нужды.

Может, оно и так, но как хотелось пройтись по деревне не в старушечьем платке, а в нарядной беретке!

– Бабань, дай мне красный берет надеть!

– Это зачем?

– Для удобства. А то платок сползает с головы.

– Ни у кого не сползает, а у тебя сползает?

– Ну, пожалуйста, бабань!

Бабушка открыла сундук, покопалась в той части, где лежали мамины вещи, и достала беретку.

– Глядай не потеряй! Помни: это материна.

Приладив беретку, я коротко взглянула в зеркало.

– Хорошо, хорошо! Вот уж ты и выросла почти, Таня. Мать-то, будь она жива, порадовалась бы сейчас на тебя. Ну, ладно – иди!

Девочки уже собрались и ждали возле калитки – босые, в пёстрых платочках, с необходимыми для увязки веников верёвками, намотанными, как пояса, по ситцевым платьям. В карманах топорщились у кого яблоко, у кого кусок хлеба.

Беретка моя была замечена сразу. Завистливые искорки загорелись в глазах подружек.

И мы пошли, уже на большой дороге достав свои поход­ные лакомства. Жевать чего-нибудь в дороге казалось не просто вкусно, но как-то особенно хорошо.

Было тепло и радостно идти по старому доброму боль­шаку, ступая в бархатную пыль всё ещё горячего августа. День обещал быть погожим, с лёгким низовым ветерком, с дальними облачками над лесом.

Идти напрямки по стерне скошенной ржи было колко, и мы решили сделать крюк через кукурузное поле, а заодно и початков наломать.

Свою беретку я чувствовала душой. Мягко и ладно она охватывала косы. Когда-то в ней ходила моя мама. От этого было и сладко, и чуточку грустно. Вспомнился почему-то наш пятый новомосковский класс, Павлик Нестеров, про­щальный поход в лес и полчища мерзких гусениц. В иноковских лесах такое и представить себе невозможно! Чистая, родная земля...

Валяня Нестерчева начала издалека:

– Скоро наша Нинка с мужем приезжает... Опять всего навезут. Я больше всего люблю зефир и шоколадные кон­феты! Пышань, ты любишь зефир?

Пышаней меня прозвали ещё в детстве – то ли за букву «ш», произносимую как «ф», то ли за пухлые щёки в мла­денчестве.

– Конечно, люблю! А кто не любит?

– Дашь поносить беретку – дам тебе зефир, как Нинка приедет!

– Нет уж, Валянь! Это мамин берет! И бабаня за него ругаться будет.

– А ты не говори! Я поношу денька два и отдам.

Сзади меня дёрнули за подол. Я оглянулась. Моя сестра сделала страшные глаза и помотала головой, мол, не согла­шайся! Вальке, мол, доверять нельзя – обманет!

– Нет, не дам! А конфетки разные нам крёстная с це­лины привезла.

– Пышань, а тебе эта беретка и не идёт вовсе. Как коровья лепёшка на голове.

– Сама ты коровья лепёшка!

К обрыву Хвощевой яруги подошли молча.

На дальнем её склоне паслись лошади, бегали стороже­вые собаки. По самой лощине просвёркивал крохотный ру­чеёк, почти затоптанный стадами, которые прогоняли здесь к Вороне на водопой. Топкое, грязное место, а сверху и не подумаешь, что можно по колено уходиться. После хороших дождей по склонам Хвощевой яруги страсть сколько говорушек появлялось! А здесь, на крутояре, меня охватывало всегда чувство восторга, почти полёта. Я любила встать над самым обрывом и ловить ветер руками. И чтобы трава с ветром хлестали по ногам...

Но сегодня, чувствуя за спиной враждебное настроение Вальки Нестерчевой, я не решалась подойти близко к краю.

Постояв немного, так же молча двинулись дальше, оги­бая отрог за отрогом, к месту, где росла веничная трава.

И наконец зазеленели её пушистые метёлки меж кустами дикого шиповника.

Принести домой вязанку меньшую, чем у других, счита­лось зазорным. И мы, не мешкая ни минуты, принялись ломать веники.
На обратном пути верёвки врезались в плечи, жучки и козявки время от времени попадали за шиворот, глаза щи­пало от пота. Идущие впереди казались живыми зелёными стожками на тонких запылённых ножках.

У кукурузного поля решили передохнуть, скинули наземь вязанки.

– Пышань! А где же твоя беретка? – с резким хохотком спросила Валяня Нестерчева.

У меня вдруг сделались ватными ноги.

Берета, маминого красного берета, не было ни на моей голове, ни в ворохе увязанных веников, ни на дороге за спиной.

Мы с сестрой кинулись к дальнему отрогу Хвощевой яруги, где всего лишь полчаса назад, довольные промыслом, не заметили горькой этой потери.

Берета не было видно ни на серой пыльной дороге, ни на зелёной траве – нигде-нигде... Искали долго и ни с чем вернулись к двум своим брошенным вязанкам веников. Таня с Валькой ушли, не дождавшись нас.

Я плакала, и не было мочи тянуть на спине эту прокля­тую вязанку. Страшнее всего было услышать бабушкин во­прос: «А где беретка?»

Подходя к дому, мы с сестрой договорились пока молчать о пропаже. А там – будь что будет!

Бабушка вся светилась:

– Вот молодцы! Я вам нынче по яичку сварю к обеду.

Свалив свою вязанку, я шмыгнула в чулан и, чуть погодя, вышла – готовая к обману.

– Тань, а где же твоя беретка?

– Да в чулане... Я её на гвоздик повесила.

– Ты бы её лучше в сундук положила.

– Ладно, бабань, положу.

Обеденное яичко меня не утешило. Мне было не до того. А у ограды уже ждала Любашкина Таня. Она-то и пове­дала нам судьбу моей беретки:

– Когда ты нагнулась вязанку вязать, Валька прутиком сбила беретку с головы. Ты не почуяла, а беретку она за пазуху сунула. Я сама видала! Вот те крест!

– Чего ж ты молчала-то там?!

– Ага! Ты знаешь, какая Валяня! Она и с отрога может спихнуть!
Я побежала ко двору Нестерчевых.

– Валь, отдай беретку! Она у тебя! Я знаю!

– Отдам, если пять рублей заплатишь, – издевательски ответила Валька, сияя рыжими конопушками.

– Вальк, где же я возьму столько?

– У бабки в сундуке ай нету?

– Она заметит! Отдай, Валянь. Я тебе постепенно на­беру!

– Нет! Отдашь деньги – получишь беретку. А Таньке Любашкиной скажи, я ей космы повыдеру!

Пять рублей были большие деньги. Пятьдесят – по-ста­рому! У бабушки с дедом пенсия по восемнадцати рублей в месяц. Даже на Рождество больше рубля не наславишь!

Мне бы всё и рассказать тут бабане с крёстной, но, начав врать, я уже не умела остановиться.

И не то чтобы вещь было жалко, какую-нибудь там та­релку разбитую или платье порванное, хоть и строго отно­сились в доме к потерям и порчам, но ведь беретка-то ма­мина... Память.

Мы с сестрой решили действовать по-своему. Собрали все пустые, даже некудышные бутылки – и масляные, и керосиновые; песком, репьями и крапивой чистили их до вечера. А наутро снесли в сельпо, выручили два рубля с небольшим. У деда в верстаке набрали ещё копеек тридцать – двушками, трюшками и копеечками. Дед на них играл в девятку.

Получилось без скольки-то три рубля. И я, замирая от стыда и страха, полезла в карман дяди Мишиного пиджака. Ещё сорок копеек!

Где взять Ещё два рубля? Оставался бабанин сундук.

Тяжёлая крышка, слава богу, не скрипнула, а носовой платочек, где были завязаны бабанины пенсионные рубли, так и лежал на своём извечном месте – в дальнем углу сундука. Пряно пахло печеньем и конфетами, привезёнными крёстной с целины. Иногда, в добрый час, бабушка доста­вала нам по конфетке и парочке печенья, но самим трогать свой заветный кулёк не позволяла. Мы и не трогали. В по­исках узелка моя преступная рука наткнулась на сладкий бабанин клад, но я не соблазнилась – лезла дальше, в мяг­кую, страшную темень...

С двумя рублями, зажатыми в кулаке, у откинутой ещё крышки сундука меня и застали.

– Для чего тебе деньги? – приступала крёстная.

Я молчала.

– Кто тебя научил воровать деньги у родной бабки? – подхватывала бабаня.

Я молчала.

Валюшка жалостливо, испуганно смотрела на меня из-за печи. Она стояла на дозоре и не углядела бабаню с крёстной, внезапно и тихо вошедших в горницу и испугавшихся моего неожиданного коварства так, что бабушка даже охнула.

– Нет! Вы только посмотрите на неё – стоит и ухмыля­ется! – выходила из себя крёстная.

Я не ухмылялась, конечно. Однако вид у меня был, на­верное, глуповатый, растерянный.

– Ну ничего! Дядя Миша быстро её определит...

Чем упорнее я молчала, тем жарче разгорались мои по­имщики.

Уже сидя на крыльце, я сжималась и обмирала от каждой произнесённой на кухне фразы. В дальнем далеке моего ра­зумения пульсировала спасительная уверенность, что они любят меня и не отдадут в приют, а ругают потому, что так надо.

Вырезанное на перекладине слово «Таня» уже не казалось решительным приветом самой себе в минуту горького от­чаяния. Конечно, я была виновата! И бабушка с крёстной страдали от моего поступка, как только родные и любящие могут страдать.

– Бабань, не отдавайте меня в детский дом. Я всё рас­скажу... – услышала я как бы со стороны свой голос.

Выслушав мою сбивчивую, со слезами пополам исповедь, бабушка только и сказала:

– Глупая ты, глупая...

А крёстная сходила к Нестерчевым и принесла мою крас­ную беретку.

ТРАВА ПОД СНЕГОМ

Разгорится весеннее солнышко, разгонит мартовскую смурь – глядь, а уж травка первая проклюнулась, зеленеет, беды не ждёт. Иная растёт себе беззаботно в тёплом затишке, добреет, цветёт голубым да розовым, живучими семенами в зиму осыпается. А иная... поспешит на светлую волюшку, да обманется: в недобром месте судьбу свою загадает – на самом людском толковище. Подошва за подошвой гнут её и ломают, пока не затопчут вконец.

У каждой травинки своя доля. Всё как и у людей.

Горькая белена и бархатится, и вольничает, и красуется приманно – ан белена! А чабрец и неприметен почти – жмётся к земле, терпит и знойную сухость, и козье копытце, а добрый-то глаз прежде кустик чабреца примечает.

Всякому своё – что траве, что человеку!

Бабушка Дуня горше всех плакала, что определяют меня в интернат:

– От людей стыдно! При такой-то родне, да в приют.

Приют, детский дом, интернат – слова эти всяк толковал по своему разумению: с жалостью и надеждой, назидательно и обречённо.

Отец стоял на своём:

– Интернат – не дом родной, но и не тюрьма. Будет в тепле, в призоре... В конце концов, Татьяна уже не малень­кая. И лишняя строгость ей не помешает. Да что вы кудахчете, ей богу?! Думаете, мне охота своё дитя в чужие люди отдавать? Что же мне теперь делать?

– С Шурой надо бы жить! Ты, Ванятка, свою жизнь сквозь решето проточил!

– Заладили... Чего было – не вернёшь!

Кирсановский интернат.

Жёлтый двухэтажный казённый дом с пристроенным к нему серым спальным корпусом и по сей день стоит на самом въезде в город, на крутом бугре, по левую сторону от дороги.

Мы с отцом вошли в дощатую калитку, и сердце заныло затаённым горем и страхом. Что будет? Кто я теперь? Чья я теперь девочка? Кому я здесь буду родная?

Женщины, чужие и строгие, передавали меня из рук в руки, обували во что-то, одевали в ношеное, чуть затхлое, пахнущее карболкой платье, задавали вопросы, осматривали голову...

Отец всё ещё был со мной, шёл рядом, тоже отвечал на вопросы.

Наконец через тёмный переход нас привели в спальный корпус, где и распахнули на втором этаже одну из комнат. Кроме небольшого прогалка в самом центре, комната была заставлена узкими, выкрашенными в синий цвет койками.

Пустота, тишина, голые кроватные сетки.

– Сейчас я принесу тебе постель, – сказала нянечка и ушла.

Отец явно загоревал при виде этого хмурого сиротского жилища.

– Ты, дочка, не ложись возле окна – дуть будет. Занимай этот уголок. Как узнаешь, что из вЕщёй можно иметь, – ска­жешь мне, я принесу.

Говорить было не о чем больше, и мы молчали. Нянечка принесла постель, застелила выбранную мной койку и ушла молчком. Поднялся и отец:

– Ну, я пошёл! Приду на выходные, гостинчик тебе при­несу. Ты, главное, учись и воспитательницу слушайся.

Слёзы, готовые политься и уже дрожащие на ресницах, хлынули, как только отец вышел из комнаты и неуверенно притворил за собой дверь.

До начала занятий оставалось два дня, и основной заезд ожидался завтра.

Но не завтра и не послезавтра пугали меня, а предстоя­щая ночь в этой гулкой чужой комнате.

Уже смеркалось. Я подошла к окну и стала смотреть на улицу. Мне всё казалось, что где-то там стоит отец и смот­рит на высокое окно моего нового дома. Но отца не было видно.

Неожиданно пришла нянечка, ласково заговорила со мной и повела на кухню перекусить хоть чего-нибудь. Боль­шая стряпня намечалась лишь на завтра.

– Спать не бойся. Я буду в дежурке, через две комнаты от твоей. Если захочешь куда – в коридоре ведро будет стоять.

Вернувшись в спальню, пересчитала кровати. Их было восемнадцать. И снова душа потянулась к окну, но улица была темна.

Сидя на ватном избитом матрасе, развязала свой домаш­ний, из Иноковки, узелок. Несколько пирожков и горстка конфет ещё больше обозначили мою одинокость. Надкусив пирожок, с трудом проглатывала его. Слёзы текли и текли по щекам, спазмом давило горло.

И наступила ночь.

Глупая я, глупая! О чём плакала? О чём сокрушалась? Уже на следующий день прыгала и скакала с такими же девочками, как я, одетыми и обутыми в такие же, как у меня, карболовые платья и ботинки, с такими же узелками под подушками.

– Как тебя зовут?

– Таня!

– А меня Аня Горячева, её – Надя Завертяева, её – Валя Кашина. А это Зина Мухортова, а вон та (почему-то шёпотом на ухо) Валя Бестяглова...

Оказалось, у Вали разболелся живот, и она одна не ска­кала с нами.

В соседки по спальне мне досталась маленькая светло­волосая девочка – Люся Дмитриева. Каждый вечер, лишь выключат свет, Люся рассказывала мне шёпотом о наших девочках. У кого нет матери, у кого нет отца, у кого вообще никого нет, а у кого есть и отец, и мать, но неизвестно где.

«Счастливых детей в детских домах не бывает!» – думают многие, если не все.

Да, дорогие мои, не бывает. Но кто думает о себе как о счастливом человеке?! Сегодня счастлив! Завтра счастлив! А послезавтра?

Так и мы, круглые и полукруглые сироты, часто печаль­ные, иногда голодные, завидующие домашним детям, но получившие в дополнение к воскресному обеду по два пе­ченья – были или бывали счастливы.

Обогреваемые одним на всех солнышком, мы росли как трава. С той лишь разницей, что наши судьбы словно снегом были припорошены. Трава под снегом... Есть такая жизне­стойкая травка! Она и в морозы зелена! Хрустит, а зелена!
Накануне первого учебного дня нам выдали форменные платья, белые и чёрные фартуки, по паре чулок, учебники и всё, что полагалось для учёбы. Не беда, что фартуки боль­ше походили на поварские балахоны, зато – одинаковые у всех!

Принесли утюги, и на двух гладильных столах в коридоре мы утюжили свои формы, готовясь к 1 сентября.

И вот собрался наш класс. Девочки и мальчики откро­венно разглядывали друг друга, отмечая летние перемены, обменивались короткими приветами.

Я опять была новенькой, и мне гляделось с особым ин­тересом. Интернатский класс совсем не похож на обычный школьный класс! Пусть слабое, но семейное чувство трид­цати с лишним детей угадывалось во всём. Ни насмешек, ни издёвок, ни бахвальства. Такого сурового единства я не видела больше нигде. Принципиальности тоже.

Неряху, воришку, двоечника брали в оборот с жёсткостью необыкновенной. Но заболевшего, плачущего не по пустя­кам, обиженного несправедливостью опекали со страстью.

По пятницам интернат водили в баню. Ещё в сентябре, накануне одного из банных дней, девчонкам выдали в кастелянной восемнадцать комплектов чистой одежды. С воро­хами белья и платья мы с Валей Бестягловой поднялись в спальню. В считанные минуты перепутали белое с цветным, выбирая одежду не столько по размерам, сколько по пестроте и яркости. Свеженькое платьице хватанула и я, но оно оказа­лось слишком маленьким для меня.

Наша воспитательница Маргарита Сергеевна с трудом угомонила нас и стала определять разумным взглядом, что на ком. Оглядев меня, барабанно затянутую в красную, си­ними цветочками фланель, сказала:

– Таня, снимай это платье. Оно тебе мало.

Я это и сама понимала, но упорствовала. Уж больно расцветочка была хороша! Без слёз не обошлось. В итоге мне досталось линялое, очень изношенное, надорванное на локте платье. Другие крупные девочки успели выбрать что поприличнее.

И вот нас повели в баню. Парами, держа под левыми локтями скатки чистой смены, мы шли по улицам, и люди, оборачиваясь на нас, говорили:

– Детдомовских в баню повели.

От этих слов хотелось согнуться, спрятать лицо. А тут, как на грех, на углу фабрики «Победа» нам встретились городские девочки и мальчики. Среди них я узнала свою двоюродную сестру Галю Клюеву – дочь дяди Лёни. Она тоже узнала меня и быстро отвернулась, застеснявшись, на­верное, перед ребятами своей марширующей в баню сестры. Но речь не об этом.

После помыва оделась в линялое платье, пощупала дырку на локте и почувствовала себя самой уродливой из всех. Ненавистное платье мне выдали на десять дней, и я решила не зашивать рукав.

Уже через три дня прореха расползлась от манжеты до плеча, но я и в голову это не брала.

– Танька, зашей рукав! – приставали ко мне девочки.

– Танечка, зашей платье! – уговаривала Маргарита Сер­геевна.

– Ладно, потом зашью, – отвечала я.

– Брыксина, попроси Кольку Трушкина – он тебе зашьёт... – смеялся после ужина Колька Самарин.

И вдруг все замолчали – не обращались ко мне, не отвечали на вопросы. Это был бойкот. Я не сразу поняла, что причиной всему – мой разорванный рукав.

Перед сном Люся Дмитриева, рискуя навлечь на себя девчоночий гнев, шепнула мне:

– Зашей платье, а то с тобой никто разговаривать не будет.

И мне пришлось взять иголку.
Однажды отец принёс мне коробочку леденцов. Я горди­лась своим богатством и всё оттягивала сладкий момент – отклеить бумажную опоясочку с коробки, медленно открыть её, взять леденец и долго наслаждаться его кисло-сладкой ароматной прелестью.

После уроков запустила руку под подушку, но коробки на месте не оказалось.

Спальня наша загудела. Валя Кашина, как самая честная, взялась проверить все девичьи захоронки. Пропажа не на­ходилась.

Уже на следующий день под кроватью в самом дальнем углу кто-то нашёл обрывок бумажной ленточки от моих ле­денцов.

Приступили с допросом к хозяйке этой кровати, и она призналась. Слипшиеся от тепла остатки недавно ещё гро­мыхавших леденцов оказались в газетном кульке за отопи­тельной батареей. Жестяную коробочку «преступница» вы­бросила в нужник. Мне и её было жалко.

В наказание девочку заставили отдать мне все её конфет­ные фантики. Сурово, но справедливо!
Интернат, детский дом, приют – особый мир, суверен­ное государство, уклад жизни в котором строг, но самобы­тен.

7.00 – подъём, 7.15 – зарядка на улице, 7.30 – умыва­ние, одевание, 8.00 – завтрак, 9.00 – начало занятий, 14.00 – обед, 15.00 – свободный час, 16.30 – подготовка уроков в классной комнате, 18.30 – чтение вслух (художественную книжку чаще всего читала Маргарита Сергеевна, иногда – кто-то из ребят, у кого это хорошо получалось), 19.00 – прогулка на улице, 20.00 – ужин, 21–21.30 – отбой.

И так день за днём, месяц за месяцем. В интернате я проучилась, вернее, прожила, три года, окончила восьмилет­ку, научилась слесарному делу, столярному, художественной штопке, шитью, умению сказать правду в глаза, чистоплот­ности, любви к Родине и массе других полезных и беспо­лезных вещей.

К сожалению, не научилась хорошим манерам, девичьей мягкости и сдержанности, кокетству, лукавству, умению хо­дить на каблуках и вообще – умению ходить, а не шагать...

Домашних девочек учили женственности, нас – коллек­тивизму. Всё общее, вплоть до нижнего белья! Из личных вЕщёй разрешалось иметь несколько носовых платков, ленты, пару любимых книг, конверты, открытки. Одним словом, что умещалось в крохотном чемоданчике, называе­мом почему-то «балетка».

Пахнуть одеколоном нельзя, красить глаза – ни в коем случае, завивать чёлку – позор.

Но не эти правила и установки были нашей истинной жизнью.

На них, как холст на подрамнике, держалась вся много­красочная живопись наших чувств и переживаний: тоска по дому, письма, проб­лемы взросления, первые влюблённости, тайные слёзы, скрытно отмечаемые дни рождения, соперни­чество, надежды и ожидания.

Девочки мечтали стать красавицами, рисовали фасоны платьев, которые будут носить потом – потом, за гранью распорядка, за порогом казённого детства, за чертой госу­дарственной опеки.

Лишь самые отчаянные говорили о себе в настоящем времени, взахлёб рассказывали о придуманных героях серд­ца, сочиняли истории, в которых всегда выглядели гордяч­ками и недотрогами, скрывая тем не менее настоящие чув­ства, не называя по именам тех, кто нравился и всего-то-навсего сидел за соседней партой.

Как-то после Женского дня пришла из дома Люся Яков­лева и рассказывала девочкам, растревоженным весной, о встрече с курсантом авиационного училища:

– Серёжка давно в меня влюблён, но мне блондины не нравятся. А он всё ходит и ходит, то цветы принесёт, то духи. А вчера – умора! – пришёл Серёжка с мимозами и одеколоном, а за ним ещё двое, из 2-й школы, девятикласс­ники, тоже с одеколонами. Я разозлилась и стала одеко­лоны бить об асфальт... Говорю им: «Уходите и не приходите больше!..» А они стоят, чуть не плачут.

Мы слушали с тревожной завистью, и казалось, что влаж­ные мартовские ветки за окнами пахнут мимозами и разби­тым Люськой одеколоном.

Было это в седьмом или в восьмом классе. В шестом лю­бовные фантазии нас ещё не одолевали.
Запомнилось строгое обучение.

Пожилые учительницы старой педагогической закалки туго набивали знаниями головы, способные их воспринять.

Получить пятёрку по русскому языку можно было лишь при
идеальной грамотности. Я редко поднималась выше четвёрки.

Отец приходил на собрание и расстраивался, на что сухая и чопорная Валентина Алексеевна говорила ему:

– Ваша дочь знает русский на тройку. Я ставлю ей че­тыре, потому что она старается.

В другой раз сетовала:

– Грамотность у Тани выросла, но речь её плохо орга­низована. Диктант написала на пять, а устно ответила на три. У неё через слово «вот»! Сочинения пишет лучше, чем изложения. Кстати, поговорите с ней – она стала вертеться на уроках.

Отец супил брови, и я боялась получить прилюдно под­затыльник.
Историю преподавала бывшая фронтовичка, инвалид без одной ноги. В классе она всегда сидела, а рядом стояли старые, натруженные костыли.

Однажды она попросила нас найти в Конституции слово, в котором, по её мнению, сходились все чаяния человечества о лучшей жизни.

За правильный ответ была обещана пятёрка.

Задорные соискатели, в том числе и я, читали и пере­читывали краткое изложение Основного закона, вывешен­ное здесь же, в вестибюле, на огромном листе картона, но слова этого не угадали. Называли что угодно: «труд», «обра­зование», «коммунизм», а заветным словом оказалось «благо».

А иначе как было заставить нас читать Конституцию?!
Самым крутым лихом стал для меня в шестом классе английский язык. Немецкого в интернате не преподавали вообще, и пришлось мне переучиваться, бегло постигая и зубря в полпонятия программу текущих уроков. Тройкой за полугодие я почти гордилась, но мечтала о четвёрке. Я не любила быть во вторых рядах, и только фотография на Доске почёта, подписанная «Т. Брыкина» вместо «Т. Брыксина», хоть и с горчинкой, но утешила моё самолюбие. Пропущен­ную букву на снимке вписала Маргарита Сергеевна, и я храню эту фотографию с бережной гордостью.

Перед Новый годом в наш интернат влили большую группу малышей из Котовского детдома. Их привезли вече­ром, и они, сбившись в кучу, глядели испуганно и тревожно. Бедные глупыши!

И мы решили опекать малышню, окружить их посильной заботой. Мне достался Андрюшка.

Однажды кто-то из наших вбежал в спальню с криком:

– Таня! Твой Андрюшка с лестницы упал и коленку расшиб! Иди, сделай что-нибудь.

Я прилетела к месту происшествия, и ревущий малец успокоился, обхватив ручонками мою шею. Ссадину зама­зали зелёнкой, и горе улеглось.

Вечером мы заглядывали в детскую спальню и рассказы­вали своим «сынкам-дочкам» какие-нибудь весёлые страшилки и стишки типа:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   20

Похожие:

Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconПрограмма по формированию навыков безопасного поведения на дорогах...
Неграмотным человеком завтрашнего дня будет не тот, кто не умеет читать, а тот, кто не научился учиться
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconЗнаки Зодиака в рейтинг-гороскопе поставлены в определенном порядке:...

Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconУченый тот, кто знает очень много из всяких книг; образованный тот,...
Е заслуги Толстого еще получили должного освещения и признания. Например, почти никто из учителей начальных классов не знает методику...
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconМошенничество в россии
Классика советского кино. "Берегись автомобиля". Крылатые слова про- износит голос за кадром: "Тот, кто не имеет автомобиля, желает...
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconУрок 9 Верить в Сына Божьего
Памятный стих: «Кто побеждает мир, как не тот, кто верует, что Иисус есть Сын Божий?» (1 Ин. 5: 5)
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconЖемчужина Верхней Вычегды Помоздино / Край, где мы живем/ Черпаем мудрость из прошлого…
Значит, из истории. В первую очередь – из истории своей малой родины. Настоящий патриот – не тот, кто «бряцает» оружием и кричит...
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconКнига умирает не тот, кто старый, а тот, кто поспелый! Глава «пусть...
Книгу печатала и … печатала! Четырежды садилась – текст рождался! «Нашлись» все шесть жителей! Это, ведь, уже было в самом начале,...
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconТеренс Маккенна Пища Богов
Используя же определение самого Маккенны, он и есть настоящий шаман — тот, “кто достиг виденья начала и конца всех вещей, и кто может...
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconПрограмма по формированию навыков безопасного поведения на дорогах...
Не тот учитель, кто получает воспитание и образование учителя, а тот, у кого есть внутренняя уверенность в том, что он есть, должен...
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconБиография Григорий Перельман родился
Григорий Яковлевич Перельман. Реферат. Составил студент гф 2-1 Давлатов Руслан. Октябрь 2010
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconПрограмма по формированию навыков безопасного поведения на дорогах...
Учил. И, наверное, у каждого из нас есть свой учитель. Единственный и неповторимый. Тот, с кого всегда хотелось брать пример. Тот,...
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconСодержание
Н. Харджиев. О том, как Пушкин встретился с Эдгаром По Григорий Козинцев. Тынянов в кино
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconВведение Актуальность
И наступил тот месяц, и пришел тот день, и настал тот час, и свершилось событие, в которое многие верили…
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconПроизводительные силы
И наступил тот месяц, и пришел тот день, и настал тот час, и свершилось событие, в которое многие верили…
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил iconУрок-игра “Умники и умницы” по теме «Петр Великий и его время»
Побеждает тот, кто первым прошел дорожку. Теоретики отвечают на вопросы с места и за правильный ответ получают орден “Шелкового умника....
Содержание поэтоград Григорий большунов. А выиграет тот, кто не копил icon«Визитная карточка» проекта
И наступил тот месяц, и пришел тот день, и настал тот час, и свершилось событие, в которое многие верили…


Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
100-bal.ru
Поиск