Алла Шаховская «Я прошла Освенцим»





НазваниеАлла Шаховская «Я прошла Освенцим»
страница2/7
Дата публикации26.05.2015
Размер1.32 Mb.
ТипДокументы
100-bal.ru > История > Документы
1   2   3   4   5   6   7

Глава II. Воспоминания Берты Сокольской

Война


Уже в 1941 году ощущалась тревога. Английское радио предупреждало нас, что у границ стоят немецкие войска. Мы чувствовали себя в западне, бежать было некуда и говорить вслух об этом мы не могли, пока Молотов 22 июня 1941 года в 12 часов дня не сообщил о начале войны. Война началась в 4 часа утра, а в Белостоке уже были жертвы. Защищали нас солдаты, которые были на службе первый год, они еще не умели воевать. Совершенно оголена была граница. Когда немцы напали на Россию, вся Белостокская область была окружена. Мы уже оказались под немцами; мы не знали об этом, когда бежали. Брат достал машину. Дорога была очень тяжелая. Над нами беспрерывно летали самолеты, бомбили поезда и дороги. Может быть, некоторые поезда и прошли, но в основном бомбы сжигали вагоны вместе с людьми. Белостокская, Брестская области — это были страшные территории, удрать от немцев было невозможно. Мой друг Аркаша и брат Евсей погибли при бомбежке, мы с женой и дочерью Евсея дошли до Слонима и вернулись. Город был окружен. Возвращались мы пешком, подобрала нас немецкая машина. Они сказали — мы армия, не гестапо, но в Белостоке уже орудует гестапо, они довезли нас за пять километров до города и выпустили. Поляки к нам очень плохо относились, отказывались в чем-либо помочь, ведь немцы шли под лозунгами, направленными против евреев и коммунистов.

Гетто

Гетто размещалось между улицами Сенкевича, Липовой, Артиллерийской, Полесской и Костюшкинским рынком. В 1941 году там было где-то 70—80 тысяч евреев. Гетто вокруг Белостока, такие как Тжодно, были уничтожены, а те евреи, которые остались в живых, были свезены в Белостокское гетто.
Маме не пришлось пережить ужас переселения в гетто. Дом, в котором она жила на улице Сенкевича, оказался в границах отведенной под гетто территории. К ним подселили несколько еврейских семей из других районов города, изгнанных из своих домов. Мама снова и снова возвращалсь к рассказу о том, почему она не ушла из гетто, хотя имела такую возможность.

Один поляк, пан Шиманский, хотел меня спасти — спрятать в лесничестве, сделать польские документы. Но я отказалась, мысль о том, что я буду прятаться, играть роль польки, была для меня невыносима.
Берта по-разному объясняла, почему отказалась от попытки спастись. Иногда она говорила, что должна была разделить судьбу своих родных, своих друзей, своего народа: «Трагедия гетто, трагедия ликвидации моего народа была слишком страшна, а я была частью этого народа». Однако наедине она часто говорила мне: «Помни, Алка, я могла спастись и жить в лесу с польскими документами, но я не могла оставить свою маму. Мама была беспомощной и больной, и я не могла ее бросить. Обещай мне, что ты никогда не оставишь меня». Говорила она об этом очень часто, с тревогой в голосе, даже со страхом. «Я никогда не брошу тебя, мама», — уверяла я ее. И еще мысленно повторяла: никогда, ни в беде, ни в горе, ни в радости, — никогда, слышишь мама, никогда я не оставлю тебя!

Белосток был большим индустриальным гетто, где находились несколько фабрик и так называемые «нужные евреи». В гетто были юденрат и собственная еврейская полиция, которую возглавлял один из членов юденрата Маркус. К юденрату относились в гетто по-разному, но все понимали, что какое-то промежуточное звено между немцами и гетто необходимо. Главой гетто был инженер Бараш16, человек очень интересный, нестарый. Он постоянно старался установить хорошие отношения с немцами. Ему это удалось, частично благодаря его внешности и уму. Он был очень обаятельный человек, я не очень хорошо его знала, но иногда встречала, когда работала в Arbeitalf (Бюро по трудоустройству). Я составляла списки людей по специальностям, по этим спискам их выпускали из гетто на работу, потом вечером они возвращались. Бараш мечтал сохранить гетто и евреев, и ему казалось, что он делает для этого все необходимое. Администрация гетто составляла двенадцать человек; кто занимался продуктами, кто фабриками. В Белостоке было очень много немецких предпринимателей, среди них те, кто был против Гитлера, — немецкие диссиденты, они помогали доставать оружие, но я во всем этом не участвовала.

Работа в юденрате давала мне возможность выживать, я получала там паек. С питанием было очень тяжело. Давали нам отбросы мяса, хлеба было мало. Мы жили за счет смелых парней. Эти парни договаривались с немцами, покупали и приносили нам продукты. Они старались, чтобы гетто выживало. Многие из них погибали. Вообще положение Белостокского гетто было лучше, чем Варшавского, где люди умирали на улицах от голода. Белосток выживал.

Мы уже знали, что происходит: знали о лагерях смерти, о Треблинке17, Майданеке, Освенциме. Передавались записки оттуда, единицам удавалось бежать; мы знали обо всех ужасах, которые творились вокруг, мы знали, что мы погибнем. В лесах действовали партизаны, но туда было очень трудно попасть, да и требовалась большая храбрость, так как положение их было тяжелым. Им приходилось прятаться не только от немцев, но и от польских партизан. Следовало быть очень осторожными и с польским населением, которое выдавало евреев немцам. Мы знали, что после сожжения нескольких тысяч белостокских евреев в центральной синагоге около тысячи было собрано под предлогом вывоза на работу, а на самом деле их вывезли в лес под Белостоком и расстреляли. И все-таки мы надеялись на чудо. О Сталинградской победе мы знали, у нас были подпольные радиоприемники, в гетто действовало подполье, и мы знали обо всем, знали, что в отместку за Сталинград немцы усилят зверства. После победы советских войск под Сталинградом немцы страшно ожесточились, хотя и до этого они устраивали обстрел гетто, выстраивали в шеренги и стреляли в каждого десятого.

К 1943 году, когда немцы назначили свою первую акцию по уничтожению, был построен подземный Белосток — это был целый город с квартирами, в котором были даже вода и отопление. Эти квартиры назывались «схроны». Там мы надеялись спрятаться во время акций. Выдавали, конечно, иногда свои, иногда немцы с собаками находили. А был такой случай. Одна пара с маленькой девочкой спряталась в схроне. Они услышали, что немцы подходят, а тут их девочка расплакалась, они сначала просто рот ей закрывали, а потом задушили. Задушили собственного ребенка! Ее плач мог погубить множество жизней. Я помню эту девочку, ее звали Номи.
Мама часто рассказывала об этом случае. Будучи еще ребенком, я часто представляла себе женщину с маленькой девочкой на руках, завернутой в легкое одеяло, которую потом задушила ее мама. Девочку мне было жалко. Но я понимала, что сделала ее мама. Ведь могло погибнуть много людей! Видимо, для меня это был акт героизма.
Первая акция была проведена в феврале 1943 года. Немцы стали вывозить людей. После того как на них стали нападать по вечерам, они заходили только днем, говорили, что хотят вывезти стариков, детей и больных, а все трудоспособное население оставить, поэтому я решила пристроить маму на завод. Бараш пошел даже на то, что подготовил списки из нескольких тысяч евреев, преимущественно пожилых людей. Первый раз немцы вошли в темноте. В них стали бросать бутылки с зажигательной смесью. В отместку немцы стали расстреливать каждого десятого человека. Этот кошмар продолжался десять дней. Пули свистели по всем улицам. Я спала на железной кровати. Пуля влетела в окно, ударилась о спинку кровати, — и я осталась жива. В первую акцию юденрат не тронули, я там работала, а маму пристроила в схроне, и мы выжили. Тысячи погибли, их гнали из гетто, они шли с поднятыми руками и кричали «Шма Исраэль». Но Он им не помог... Наутро после акции я забрала маму из схрона, чтобы отвести ее к нашему родственнику, моему дяде. Он тоже потом погиб, по улицам гетто было невозможно идти — кровь текла ручьями, я закрывала маме глаза — не смотри, мама, не смотри!
Мама так часто возвращалась к этой сцене, что я чувствовала, будто тоже иду с ними: я маленькая, прячусь за маму, которая ведет сгорбленную испуганную старушку — не мою бабушку, а мамину маму. Всюду кровь, она течет по асфальту и мои ноги то и дело скользят по лужам, и еще везде трупы, и голос моей мамы: «Не смотри», — и старушка послушно закрывает глаза, но на меня никто не обращает внимания, и я смотрю, и я все вижу.

После акции мы вернулись в страшную жизнь гетто. Мы в юденрате толком уже не работали, выживали. Немцы очень многих убивали, забирали у нас буквально все, что было. Говорить о гетто страшно — это страх, это ужас, который трудно себе представить. Моя подруга Ева Крацовская говорила, что все будут ликвидированы и что она хочет уйти в партизаны. Она была смелая. Я не была смелой, я страшно всего боялась18.

Ева нашла способ уйти в партизаны. Им приходилось прятаться не только от немцев, но и от польского населения, которое в большинстве случаев стремилось выдать эти отряды немцам. Как-то Ева шла по направлению к лесу, возвращаясь в отряд после выполнения задания. Вдруг на окраинной улице Белостока она встретила свою няню. Ева бросилась к ней, няню она любила. И вдруг няня закричала истошным голосом: «Еврейка, еврейка! Ловите еврейку». Ева бросилась бежать, через несколько минут она услышала лай собак и крики немцев. Прятаться было некуда, собаки ее настигали. Вдруг перед ней оказался старый покосившийся домишко с деревянным туалетом во дворе. Она влетела в туалет и нырнула в очко. Схватившись за балку, она погрузилась в зловонную жижу. Задыхаясь, она слышала лай собак, голоса немцев, собаки след потеряли.
Ева осталась жива; мама услышала от нее этот рассказ, когда они встретились на территории Советского Союза уже после войны.

К тому времени действовала сильная подпольная группа, которая имела связи с Варшавой. Ее возглавлял Мордехай Тененбаум. Мы все знали, что происходило в Варшаве, у нас уже не было надежд на чудо. Мы все знали, что нас ждет смерть. Дочка моего брата Рахелька (ей было тогда десять лет) говорила: «Хорошо моему папе, он погиб от бомбы, а как умрем мы?»

Кошмар гетто был страшен, а то, что ждало нас дальше, было еще страшнее.

Ликвидация гетто началась 15 августа. Они пришли — якобы для того, чтобы ликвидировать партизанское гнездо. Было разрешено всем взять по пять килограммов личных вещей. Мама была больна, и я не смогла сказать ей правду. Я стала собирать вещи и даже попыталась починить дверцу шкафа. Мама сказала: «Иди в юденрат и попытайся все разузнать». Она, видимо, уже все понимала. «Береги себя, доченька, ты должна спастись», — сказала она мне на прощание. Я пошла в юденрат. Зондеркоманда уже действовала там вовсю. Гордый, элегантный Бараш уже прислуживал им, — своими глазами видела, как они пинали его. Я поняла — это конец. Когда я вошла в здание юденрата, все служащие пребывали в панике.

Приехала специальная ликвидационная команда. Я вышла из здания и присоединилась к группе молодежи, которая шла в бункер. Там был штаб восстания19. Я провела там целый день. Нам выдали бутылки с зажигательной смесью. Но вскоре нас обнаружили немцы и вывели из бункера наружу, выстроили вдоль стены. Через гетто шел поток евреев, их всех направляли на восточный товарный вокзал. Вели нас через весь город. Шли рядами, немцы с собаками по бокам. Дорога была страшная. Лаяли собаки, немцы и украинские полицаи обрушивали на нас приклады, как они нас били! Особенно старались украинцы, чтобы выслужиться перед немцами.

Стоял теплый, солнечный воскресный день. Было много гуляющих, дети в выходных нарядах, они шли, смеялись, разговаривали, никто не обращал на нас внимания. У них было право на жизнь.

Это был долгий, долгий путь. Мы прибыли на платформу, от которой отходили товарные поезда. Я знала, что они шли по направлению Люблин/Майданек, так как Треблинка уже горела. Нас толкали, били палками, мы были как стадо скота. Я увидела, на платформе стоят мои тети и двоюродные братья и сестры. Они сказали, что маму уже увезли, она ушла с надеждой, что я где-то спряталась. Украинцы — здоровые парни в черной форме с шапочками гестапо — без конца издевались над нами, грабили и избивали. Мы легли на землю. Над нами было чистое августовское небо, усыпанное звездами. Периодически слышались плач и молитва «Шма Исраэль».

Утром началось разделение семей. Женщин отделяли от мужей — Сара, прощайся со своим Абрамом, ты больше никогда его не увидишь! У всех женщин отобрали детей. Это был настоящий ад! Трудно передать душераздирающие крики, которые неслись со всех сторон. Сердце превращалось в камень. Мы мечтали о близком конце. Стали отходить поезда. Точно я не знаю, существовала тогда Треблинка или нет, потому что белосточан отправляли в Майданек. Украинцы свирепствовали страшно, забирали часы, наши последние вещи, избивали.

Прибыл какой-то немец и просил отобрать на работу 150 девушек и 700 мужчин. Все молодые девчата начали рваться, я стояла сбоку. Вдруг какой-то украинец сказал: «Смотри, какая гарна девка», — и вытащил меня из толпы. Меня присоединили к этой группе и вывели с плаца. Нас загрузили по сорок человек в вагоны для перевозки скота. Через некоторое время мы услышали страшную стрельбу — это мой приятель Маковский, он был столяр, открыл вагон и несколько человек бежали; некоторых убили, некоторые добежали до леса и спаслись.
Спустя семьдесят лет после этих событий я приехала поездом из Варшавы в Белосток. Был солнечный летний день. Несколько человек с чемоданами ждали поезда. Надо мной было чистое голубое небо, а внизу переплетались и уходили в разные стороны рельсы. Что так тянуло меня в Белосток? Мне хотелось пройти по улочкам, заглянуть во двор маминого дома, посидеть за чашкой кофе в белостокской кофейне, подойти к дверям гимназии Зелигмана. Белосток так ясно существовал в моем сознании, что мне казалось — я протяну руку, и мы с мамой, взявшись за руки, прогуляемся по местам ее детства и юности. «Смотри, Алка», — будет говорить она, а я буду смотреть и узнавать. Только реальность будет другой: призрачной будет мама, а настоящим — Белосток.

Все названия улиц были знакомы — Сенкевича, Липовая, Варшавская. На месте маминого дома была огромная стройка. Я нашла место, где стояла Большая синагога: мама до последнего дня с содроганием рассказывала, как горели в ней заживо несколько тысяч белостокских евреев. Это был небольшой зеленый дворик, зажатый со всех сторон пятиэтажными жилыми домами, со скромным памятником в центре. В другом районе — памятник борцам гетто и остаток той стены, где мама вышла из схрона с поднятыми руками. Только речка Белая с заросшими берегами и посапывавшими на них утками не изменилась. Город — мой и мамин — был призраком. На улице Сенкевича я зашла в кафе, окна его выходили на реку Белую и несуществующий мамин дом. Задумавшись, я вдруг посмотрела на часы и поняла, что поезд в Варшаву уходит через час, а я понятия не имею, как добраться до вокзала. Я бросилась искать такси — такси нигде не было, попутные машины не останавливались, на автобусной остановке никто не знал, какой автобус идет на вокзал, — а может, в панике я перестала понимать даже отдельные знакомые мне польские слова (английского никто не знал). «Этот город-призрак не отпустит меня», — вдруг пронеслось у меня в голове. Но тут появилось такси, я успела на варшавский поезд и навсегда оставила так и не найденный мною Белосток.

Концлагеря



Сейчас, когда я пишу эти строки и мысленно ухожу вслед за мамой в страшное путешествие по концлагерям, я испытываю непреодолимый ужас, зная наперед, какая дорога мне предстоит. Удивительно, что будучи маленькой девочкой, я никогда не испытывала страха, проходя вместе с мамой эту дорогу. Раз за разом возвращалась она к самым страшным и значимым событиям этого путешествия по смерти, раз за разом она вспоминала, рассказывала, проживала их заново —и я вместе с ней, переспрашивая, вникая, впитывая подробности, но без страха, без ужаса. Единственным моим чувством была холодная ненависть,холодная ненависть к тем, кто все это сделал. Я не спрашивала себя, за что, я просто знала, что они это сделали.

Первый пункт, куда нас привезли, была Треблинка. Мы увидели, что написано «Треблинка — Арберслагер». Наши вагоны остановились. В воздухе стоял запах паленого мяса. Паника была страшная, был август, была жара, мы были полумертвые в этих вагонах, воды не было, язык во рту был сухой, опухший, одеревеневший. За какие-то вещи (кольца, серьги) нам давали немного воды. В вагонах были маленькие узкие окошки, мы протягивали к ним сложенные ладони и в них вливали грязную воду, вода расплескивалась, нас охватывало массовое безумие, мы кричали, протягивали руки к окнам, отталкивая друг друга. Одна девочка не выдержала, сошла с ума, выскочила через это маленькое окошко и ее увели.
Мама часто возвращалась к этим сценам в вагоне: «Алка, ты не можешь себе представить, как страшно задыхаться от жажды и жары, каким тяжелым, деревянным становится язык, как он распухает во рту». Я честно пыталась представить себе распухший, твердый язык, раздувала щеки, останавливала дыхание. Сидя на скамейке в парке, прижимаясь к маме, я старалась почувствовать то, что чувствовала тогда она, не понимая, что мама не ждала от меня сочувствия, сопереживания, а только искала внимательного, терпеливого слушателя.

Поезд тронулся, он шел медленно, останавливаясь на разных станциях. Среди нас была доктор Чарнолесская из Лодзи. «Девочки, — сказала она, — газ — это страшно мучительная смерть. У меня есть бритва, давайте перережем себе вены». Она встала в середине вагона и подняла бритву. Мы стали протягивать руки, и она резала вены. Паника была страшная. Все кричали: «Мне! Мне!» Я толкаться не умела, потом протиснулась и подала правую руку, она резанула по ней бритвой, кровь брызнула в разные стороны, на меня напирали сзади, я не успела протянуть левую и упала с недорезанной правой рукой. Когда кровь выходит из тела, то очень слабеешь, я лежала и думала, вот жизнь кончается. Стала вспоминать Сенкевича «Камо грядеши»: я чувствовала себя римским патрицием, который лежит в ванне с перерезанными венами и из него медленно выходит кровь.
Мама протягивает мне правую руку, на ее запястье синие прожилки вен перерезают два-три поперечных неровных шрама. Всякий раз, показывая мне это место на руке, она вновь и вновь возвращается туда, в тот вагон. Рассказ обрастает подробностями или, наоборот, становится сухим и коротким —констатацией факта. Я до мельчайшей точки на коже изучила ее руку. Она рассказывает, а я глажу ее запястье, пытаясь успокоить, пытаясь забрать немного ее боли. Я мысленно оказываюсь вместе с мамой там, внутри вагона. Вот передо мной лицо доктора Чарнолесской. Что оно выражает? Сосредоточенность? Решимость? Потом лес рук тянется к ней, бритва, зажатая в ее руке, летает в воздухе, рассекая вены на протянутых руках. Лес рук. Девушки с безумными лицами, на лицах не страх — страстное желание не пропустить летающее лезвие, фонтанчики крови, как гейзеры, бьют в разные стороны. Я уже стою в луже крови. Сколько звуков — крики, стоны, стук вагонных колес. А вот и мама, она наконец пробивается к вожделенной бритве. Бритва рассекает правую руку — нужно обязательно обе, но мама слабенькая, она падает и откатывается в угол. Я перевожу взгляд на белое, спокойное лицо мамы. И — тишина.

Наутро мы приехали в Люблин. Вагон открыли, из вагона хлынула кровь. В вагон вошла моя двоюродная сестра. Я открыла глаза: «Берточка, ты жива!» Она стала меня обмывать, было очень много крови. Потом стали выводить из вагона, там было еще несколько девушек, которые не дали резать себе вены. На платформе было много белосточан. Там же я встретила свою подругу Нину Зелигман, которая и рассказала, что у нее был цианистый калий. Мой дядя доктор Задворянский тоже принял цианистый калий. Если бы у меня был цианистый калий, я бы тоже приняла. Цианистый калий был на вес золота.

Потом нас всех собрали и отвели в какой-то лагерь около Майданека. Там работали люди. Через некоторое время нас всех погнали пешком в Майданек, за несколько километров. В Майданеке нас отправили в баню, мы стояли под душем и ждали, что пойдет оттуда — газ или вода. Пошла вода. Потом нас распределили по баракам. Капо20 очень свирепствовали, били нас. Вечером после отбоя капо нашего барака сказала: «Девочки, утром я имела одно лицо, сейчас другое. Я вынуждена так себя вести, но я помогу вам всем, чем смогу». Над лагерем стояло зарево. «Вот это те, на которых пошел в душе вместо воды — газ, они уже горят в печах, там горят ваши матери, давайте помолчим». Ну, если она так с нами говорит, я решила рассказать ей о своей руке. «Твое дело плохо, — сказала она, — ты кандидат на смерть. Тебя на первой же селекции отправят в газовую камеру. Пока ты будешь убирать барак, но долго я тебя прятать не смогу. Скоро приедет немец и будет требовать своих 150 девушек, которых отобрал в Белостоке. На вопрос, что ты умеешь делать, скажи — все что угодно, тебе надо вырваться отсюда, иначе ты погибнешь». В Майданеке я встретилась с греческими еврейками. Им было очень тяжело. Мы знали кто идиш, кто немецкий, а они не понимали ничего, над ними издевались страшно. Они были такие красивые, они пели, танцевали.
Мама часто говорила: «Ах, Алка, какие они были красивые! Они пели какие-то гимны солнцу, — никогда не забуду, как группу греческих девушек, стройных, смуглых вели в газовые камеры, они протягивали руки к солнцу и пели какие-то молитвы». Так и стоят у меня перед глазами эти тонкие смуглые женские фигурки. Они сливаются с египетскими изображениями молящихся девушек, они протягивают руки к солнцу и поднимаются по длинной лестнице наверх, в небо, и там, далеко в небе, исчезают.

Когда приехал немец, нас вывели на плац. Я стояла равнодушно, я вообще была очень слабая. Сто девушек он отобрал сам, потом ему надоело, и он просто отделил еще пятьдесят девушек — я была в последней пятерке. Моя двоюродная сестра осталась в Майданеке.

Попали мы в Ближин. Там были швейные заводы, на них шили одежду для армии. Меня встретили оставшиеся в живых люди из Радома и Ченстохова. Отношение ко мне было изумительное. Моя рука не двигалась, раны на месте порезанных вен зажили, но в этих местах наросла соединительная ткань, так называемое «дикое мясо», и не давала руке сгибаться. Они старались делать за меня мою работу. Очень страдали ребята. Я отдавала половину моего пайка, мне много было не нужно. Мне было их ужасно жалко, они так мучились, это же были наши белостокские ребята. Немцы издевались страшно, били, убивали. Один парень потянулся за картошкой, они выстрелили ему прямо в рот, так что всю голову разнесло. Работали мы в две смены, особенно тяжело было в ночные. Расстрелы были бесконечные, перед нами часто выстраивали шеренги и расстреливали, один парень из России перед расстрелом кричал: «За Сталина!» Были побеги, но почти все они кончались провалами. Бежать было трудно, а поляки выдавали, хотя у нас на руках еще не было номеров. Люди из Радома, Ченстохова нам помогали, они приехали еще с какими-то вещами, мы же пришли из Майданека практически голыми. В Ближин прибыл в полном составе госпиталь из Белостока с врачами и медсестрами. Они тоже миновали Майданек. Так что мы имели там свой госпиталь. Мы были одна сплоченная семья. Когда нас закрывали, мы пели, рассказывали друг другу истории. Доктор Цитрин снял наросшее дикое мясо с руки, так что она стала действовать. В лагере разразилась эпидемия тифа. Немцы хотели нас всех уничтожить, а лагерь сжечь, но доктор Цитрин пообещал, что лагерь спасет, и спас. Это было хорошее время, немцы боялись заходить в лагерь, охраняли только снаружи. Эпидемия была страшная, я как собачка валялась на соломе и выжила. Интересно, что более слабые выживали, а более сильные погибали. Лагерь был полностью еврейский, где-то дальше был лагерь, где содержались поляки. Вообще вся территория Польши была лагерями усыпана.

Потом нас перевели из Ближина в Освенцим. Начальник Ближина оставил вагоны открытыми, чтобы мы не задохнулись, даже давал нам кофе, вообще старался облегчить дорогу. Потом это ему помогло, когда его судили, он говорил: «Спросите белостокских евреев, как я их перевозил».

Но в Освенциме уже были свои правила. Тогда шли венгерские евреи, свозили остатки Варшавского гетто, там уже были евреи со всей Европы. Многие французы знали идиш. Там нам вытатуировали номера. Целыми днями заставляли заниматься тяжелой физической работой, например, перетаскивать камни с одного место на другое, все время били. По лицу меня не били, я помню, как немец занес плетку над моим лицом и не смог ударить. И бесконечные — по 6-7 часов — стояния на плацу.

Потом начался отбор в лагеря вокруг. Нас отправили в Селезию в город Жабже, в лагерь Хинденбург — 300 евреек и 150 цыганок. Цыгане были особый народ. Обменивали хлеб на сигарету, пели, плясали. Начальницей кухни была Маули — красивая, веселая цыганка. В нее был влюблен один из гестаповцев, она их ненавидела. Помогала нам, чем могла, говорила: «Работайте, когда он (гестаповец) приходит, а так — не надо».

Мы работали на предприятиях тяжелой промышленности. Я попала в ладокоманде — грузовые команды. Нас, четырех девушек, возили на одном грузовике с четырьмя вооруженными немецкими охранниками. Когда мы проезжали город, то со всех сторон слышалось «Враги, враги» — поляки нас ненавидели. Когда мы сгружали товар, его принимали французские военнопленные; они нам помогали. У них положение было значительно лучше — они получали посылки из Красного Креста. Они нам давали даже шоколадки. Все, что нам удавалось достать, мы старались пронести с собой в лагерь. Я знала французский и с ними говорила. Они нам рассказывали о последних событиях на фронте. Все понимали, что войне скоро может наступить конец. Это уже был 1944 год.

На завод прибыли русские военнопленные. Смотрю — один, его звали Ваня, тащит мне кусок хлеба. Я ему говорю: «Тебе нельзя мне помогать, у вас же страшное положение». — «Но ты же родная, ты говоришь на русском языке». Группу русских военнопленных охранял один солдат, а у нас четырех человек охраняли четыре солдата. В какой-то момент под станками в мастерской стала появляться еда. Когда немец-мастер понял, что мы догадались, он сказал, что если кто-либо узнает, его арестуют. Мы загружали вагоны частями для самолетов, которые брали в мастерских.

В мастерских работал один пожилой немец, Надель. Услышав, что у меня немецкое имя, он меня спросил: «А что ты здесь делаешь?» — «Я еврейка». — «Ну и что, что еврейка. А где твои мама, папа?» Они делали вид, что ничего не знали. Его мобилизовали в армию в конце 1944 года. Мы понимали, что в армию берут всех подряд, что это уже конец войны. Мы уже так распоясались, что говорили немцам: «Присматривайтесь, как мы живем, возможно, вам тоже придется так жить». Они уже нас не стреляли, они даже увеличили паек, боялись, что мы умрем с голоду. Они жили спокойно — по сравнению с тем, что творилось на Ост-фронте. Они очень боялись русского фронта.

У нас была надсмотрщица очень маленького роста, она была одного роста со своей овчаркой, звали ее Борман, говорили, что она двоюродная сестра того самого Бормана. Начальником Хинденбурга был тот же, кто был главой 11-го блока в Освенциме, блока смертников. Она там тоже работала. Она очень любила музыку. Среди нас было много музыкантов, певцов, актеров. Как раз в это время прибыла группа немецких евреев — работников театра.

После возвращения с работы Борман нас тщательно обыскивала. В мастерских я познакомилась с одним французским военнопленным. Он очень хорошо ко мне относился, говорил, что война закончится и что если я спасусь, чтобы я приехала к нему в Париж. Однажды он принес мне обрывок французской газеты, где говорилось о положении на фронте, о поражении немецких войск. «Берта, немцы скоро будут разбиты, конец войны близок!» Я решила пронести этот обрывок газеты в лагерь. При обыске Борман приказала нам раздеться и обнаружила его, она спустила на меня свою овчарку, которая вцепилась мне в ногу, боль была ужасная!
Следы зубов бормановской овчарки на всю жизнь остались на ноге у мамы под коленом — пять крупных заросших вмятин. Я часто рассматривала их, каждый раз, когда я на них смотрела или дотрагивалась, мама возвращалась к тому моменту, когда овчарка вцепилась ей в ногу. Ненависть к овчаркам и страх перед ними она сохранила на всю жизнь. Как только на пути у нас оказывалась эта собака, мама прижимала меня к себе и мы шарахались в сторону. На всю жизнь сохранила и я пусть не страх, но неприязнь к этой породе собак.

И вот в конце 1944 года они нас вернули в Биркенау. Русские уже подходили, временами была слышна артиллерия. Немцы были растеряны. Нас вывели, поставили в шеренгу, приказали раздеться. Мы знали, что нас должны расстрелять. Я стояла и равнодушно ждала расстрела.Нас продержали так несколько часов, видимо, ждали приказа. Приказа не последовало.
Этот рассказ меня всегда настораживал. Мысль, что мама стояла перед немцами без одежды, меня страшно смущала. «А тебе не было стыдно, что ты голая стояла», — спрашивала я маму. «Мне было все равно, Аллочка, в каком я виде, убьют меня или оставят в живых, мне было безразлично».

Я маме не верила. В детском саду во время тихого часа моя подружка Анька, развеселившись, стала громко смеяться и прыгать в кровати. В спальню ворвалась воспитательница, сорвала с Аньки одежду и оставила голой стоять в кровати для всеобщего обозрения. Спальня была общая для девочек и для мальчиков. Голое Анькино тельце, синеватое, покрытое пупырышками от холода, тихонько вздрагивало от сдерживаемых слез. Мы в ужасе замерли в своих кроватях, наблюдая из-под одеял за несчастной дрожащей Анькой, никто не хотел разделить ее участь.

Через некоторое время нас пешком погнали по Германии. Гестаповцы шли с нами, они уходили от Восточного фронта. Шли мы пешком, тех, кто отставал, убивали, в тех, кто пытался поднять еду, например, картошку на дороге, стреляли, шаг в сторону — расстрел на месте. Ели мы снег, на ночь нас загоняли в деревнях в хлевы. Мы видели конец Германии. Над головой летели бесконечные самолеты — английские, американские. Навстречу нам шли колонны молодых немцев, пятнадцати, шестнадцати лет, уже не в форме, а в домашней одежде. Их гнали на фронт. Мы понимали, почему нас оставляют в живых: эсэсовцы боялись фронта. Они гнали нас туда, куда должны были прийти англичане и американцы, в победу они не верили. Дорога была страшная. Я иногда говорила, что не могу больше идти, раненная нога страшно болела. Ребята меня держали под руки, поддерживали: «Ну еще, еще немного, ты же видишь — это конец!» Мы шли, шли очень долго. Потом, когда они поняли, что не доведут нас, нас погрузили в конусные вагоны для угля. Нас не посадили, нас побросали, как поленья. Тут я была уже почти без сознания. Я не помню, по какой территории нас везли, но помню, что были слышны выстрелы — они стреляли в людей, которые бросали нам хлеб, шоколад, видимо, это уже была Чехословакия21. Я потеряла сознание и очнулась только тогда, когда нас стали разгружать в каком-то мужском концлагере, видимо, в Бухенвальде22.
Через семьдесят лет я оказалась в Кракове. Гостиница в Кракове, портье передает мне ключи от номера: «Мы предоставляем различные услуги нашим клиентам — хотите, завтра есть экскурсия в Освенцим». Я вздрагиваю. «Не надо», — в голосе ужас. Портье пожимает плечами: хотела как лучше.

Изумительной красоты костел, рядом вход в туристическое бюро. На дверях большой плакат: «Освенцим-Биркенау — 80 злотых, отправление каждый день». Рядом гогочущая толпа немецких парней: любуются красотами. «Абвер здесь располагался, в этом здании был Абвер?» — теребят экскурсовода симпатичные немецкие старушки.

Площадь у старой синагоги — музей исчезнувшей еврейской общины Кракова. Недалеко скромный памятник: «На этом месте в 1943 году было расстреляно 30 поляков». Вокруг площади бесчисленные кафе, столики под белыми зонтиками забиты туристами. По всему центру разъезжают маленькие открытые вагончики на колесах с рекламой: «Гетто, еврейский квартал, фабрика Шиндлера». Без конца зазывают: «В гетто! Кто хочет в гетто?» Поздно вечером мимо проносится такой вагончик, забитый пьяными, пританцовывающими девицами в черно-белых костюмах зайчиков из «Плейбоя». Из вагончика разносится громкая задорная музыка и гомерический хохот.

В стороне от центра — просторная площадь. На ней немцы проводили селекции, расстреливали, отправляли в концлагеря обитателей Краковского гетто. Площадь пуста, на ней в несколько рядов стоят черные железные стулья. Людей вокруг почти не видно. Тишина.

Мы уже знали, что это конец войны, осталось только выжить, а сил на это уже не было. Нас загнали в бараки, окружили нас люди, говорящие на немецком, мы уже точно не знали, были это заключенные немцы или немецкие евреи. Там даже одна женщина родила ребенка, — были среди пленных врачи, которые ей помогли. В это время начался страшный налет союзных самолетов. Немцы попрятались, они очень боялись бомбежек, в Освенциме и вокруг их никто не бомбил. Мы оказались сами по себе, без охраны, проговорили всю ночь. Наутро всех мужчин оставили, а женщин посадили в теплушки по сорок человек и повезли в Берген-Бельзен. Я думаю, что ночь мы провели в Бухенвальде, потому что после освобождения Берген-Бельзена приходили ребята из Бухенвальда, искали меня, уговаривали пойти с ними, но я уже двигаться не могла.

Когда мы прибыли в Берген-Бельзен, там уже было много немцев, поляков после Варшавского восстания. Там было страшно. Люди были свезены со всей Европы. Лагерь был огромный. Сначала они нас кормили, потом почти перестали, люди без дела бродили по лагерю. Без конца приходили поезда, была зима. Когда открывали вагоны, часто оттуда как бревна вываливались замерзшие трупы. Это уже была не жизнь лагеря, это уже была жизнь смерти. Начались страшные болезни. Мы все были покрыты вшами и искусаны крысами, тех и других в лагере было множество. Мое счастье, что я перенесла тиф в Ближине: люди умирали поминутно. Если в бараке кто-нибудь умирал, то сами обитатели барака его вытаскивали и сбрасывали в ров. Последние месяцы нам давали брюкву, сваренную без соли, из меня уже шла просто вода.

Когда англичане с самолетов стали сбрасывать пищу, люди хватали ее и погибали. Мое счастье было, что я уже ничего не воспринимала, лежала в бараке и умирала. Мы все знали, что надо было выжить, а выжить было очень сложно.

Когда лагерь был освобожден, к нам в барак пришли врачи и студенты-медики из Канады. Они говорили между собой на французском. «В бараке, видимо, никого не осталось в живых, надо закрывать», — услышала я. «Я жива, и я хочу жить», — с трудом проговорила я. Они выслушали и пошли дальше. Я подумала, что ну и ладно, ну и умру, ведь умирали же каждую минуту. Потом вдруг вернулся медбрат с носилками и с еще двумя ребятами, они сорвали с меня одежду со вшами, переложили на носилки, и я потеряла сознание.

Возвращение


Очнулась я в большой палате. Там было много людей, среди них было большое количество цыган. Меня спасал один врач, француз. Он вставлял мне в горло какую-то трубку, я выбрасывала, он возвращался и вставлял опять. «Берта, — говорил он, — ты хочешь жить? Ты будешь жить». Они изумительно за мной ухаживали, эти канадцы. Сердце у меня билось, но были только кожа и кости, ходить я не могла. В госпитале была только холодная вода. Я научилась спускаться, держась за ножку кровати, я спускалась и ползла в душ. Становилась под холодную воду и чувствовала, что вместе с этой водой в меня входит жизнь. У меня уже появилось желание остаться жить. Но вокруг не было никого из родных. Ко мне приходили люди, которые могли ходить, и спрашивали, что я собираюсь делать. «Я хочу в Россию, у меня там сестра моей матери». — «Но ты же видела, что такое Россия!» — «Я не могу больше, я хочу семью. Куда я поеду?» Мама мне часто рассказывала о своей сестре; я ее никогда не знала, она уехала еще до моего рождения, знала только, что она живет в Москве. В Польшу я категорически не хотела возвращаться. Я знала, что вся моя семья уничтожена. В госпиталь стали приходить делегации из разных стран, они забирали своих граждан. Я всем говорила, что я студентка из Москвы и приехала в Белосток на каникулы. 9 мая к нам в госпиталь пришли американцы, задавали вопросы, я им отвечать не хотела. Они смотрели на нас как в музее — мы были кожа и кости.

По моей просьбе меня отправили в российский госпиталь. Мою кровать окружили украинские медсестры и стали спорить, цыганка я или жидовка. Когда я это услышала, я упала в обморок. Меня привели в сознание, спросили, что со мной. Я слышала слово «жидовка» в Польше, в Германии, теперь — на территории российского госпиталя. Но что делать, осталась жива — надо было жить дальше.

В Россию нас везли на санитарном немецком поезде, говорят, это был личный поезд Гитлера. Были спальные вагоны и открытые платформы с креслами для отдыха. Мы проезжали разбитую Германию. Я помню Гамбург. Он был разбит до ужаса. Где мы останавливались, я не помню. Все было так тяжело, так противно. Среди врачей было несколько немецких военнопленных. Когда кто-то из них подходил ко мне делать укол, я говорила — уходи, может быть, пройдет время, но сейчас я видеть вас не могу, пока еще на немцев я смотреть не могу, может быть, пройдут годы, не сейчас. Один из немецких врачей говорил мне: «Девочка, что ты делаешь, куда ты едешь? Ты едешь в сталинскую Россию! Это страшная страна, даже идею концлагерей мы взяли у них». Слушать его я не хотела.

Через Польшу нас везли на машинах — говорили, что поляки взрывают железнодорожные пути. Видела очень много повешенных людей. Я помню, как в госпитале молодой поляк спросил меня: «Девушка, что ты такое сделала, что тебя послали в лагерь?» «Я еврейка», — отвечаю. «Ну и что?» Многие люди не знали и не понимали, через что мы прошли. Это чувствовалось и на территории России. Нас поместили в какие-то лагеря для перемещенных лиц. Наконец появились работники НКВД. «Где люди, которые были в концлагерях?» — вышли две женщины из Прибалтики, одна из Венгрии и я. Меня отвели в кабинет к работнику НКВД, он стал задавать мне вопросы. Где я была? «Ближин не пиши, ты там работала». — «Но я работала не по своей воле!» Он продолжал меня инструктировать: «Майданек — пиши, Освенцим — пиши, Берген-Бельзен — очень хорошо. Главное, чтобы не узнали, что ты на немцев работала, — ты предатель». — «Какие мы предатели? Это вы предатели, вы оставили нас в Белостоке, не предупредив о начале войны». — «К тете в Москву ты, конечно, не попадешь, последний город, в который ты можешь попасть, это Воронеж».23

Я получила право жительства в Воронеже на шесть месяцев без права выезда. Когда я ехала в поезде, мне люди давали немного денег, но по дороге все эти деньги украли. Я прибыла в Воронеж. Куда идти? Я была ужасно одета. Мне сказали — иди в НКВД. Был конец дня. Я подошла к окошку, говорю: «Я бывшая узница концлагерей». Закрыли передо мной окошко и сказали: «Завтра приходи». Я побрела по городу, идти мне было некуда. Смеркалось. Я забрела в парк, села на скамейку. Все, что мне оставалось, это умереть. Я решила покончить с собой. Вдруг появился какой-то военный. Впоследствии (его фамилия была Перцовский) он вспоминал: «Я возвращался домой через парк и увидел худенькую одинокую девушку, сидящую в темноте на скамейке. Я подошел к ней и стал расспрашивать, она рассказала свою историю, идти ей было некуда». Военный жил в общежитии и переночевать у него я не могла. Он отвел меня к живущей неподалеку одинокой женщине с ребенком. Звали ее Мария. Она впоследствии спасала меня, у нее была корова, и она отпаивала меня парным молоком.
Часто, с необыкновенной теплотой рассказывая об этой простой женщине, мама говорила мне: «Какой удивительно добрый русский народ!» Ее рассказы о русских людях всегда были окрашены в очень теплые тона. Она восхищалась ими, встречая в концлагерях: «В отличие от нас они были выносливые, никогда не унывали, всем помогали». Это разительно отличалось от ее восприятия немцев, поляков или украинцев, — порядочные люди среди них упоминались в виде исключения.

Каждую неделю работник НКВД вызывал меня и все спрашивал, как я могла приехать в Россию. Я никак не могла понять его. Объясняла, что была в тяжелом состоянии, ноги у меня еще и тогда были опухшие, живот огромный — последствия тяжелой дистрофии. «Что ты делала у немцев? Почему ты осталась у немцев?» — «Это вы меня оставили»,— отвечала я.

Перцовский поехал в Москву и нашел мою тетю Соню. Еще будучи в госпитале, я писала ей письма на адрес: Москва, Кремль, тете Соне Сокольской. Тетя пыталась меня вытащить из Воронежа, но ничего не получалось. Тогда она пошла к С. Михоэлсу. Он начал ее ругать, — зачем она всем рассказывала про свою племянницу из Польши (ее же за это тоже могли посадить), — а потом дал дельный совет: чтобы тетя записала меня в списки строительных рабочих. Тогда набирали бригады со всей страны для строительства Москвы. Таким образом, я попала в Москву.

Я все никак не могла понять, где я нахожусь, поверить, что люди могут быть такими плохими. Меня все время заставляли подписывать какие-то документы, требовали давать какие-то показания. Было впечатление, что я враг, шпион. Когда я уже получила разрешение на въезд в Москву, я пришла к этому майору и спросила, могу ли я ехать. «А зачем тебе уезжать?» – спросил меня он. — «Мне плохо, я больная». — «Евреи всегда больные». Тогда я поняла, с кем имею дело.

1   2   3   4   5   6   7

Похожие:

Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconПрограмма развития моу «Шаховская сош №1» На 2008-2013 г г. п. Шаховская
Полное наименование образовательного учреждения в соответствии с Уставом Муниципальное общеобразовательное учреждение «Шаховская...
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconОбъективный свидетель века З. А. Шаховская
А. И. Балабан, аспирант, Санкт-Петербургский государственный университет (Россия)
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconРасписание внеурочной деятельности учащихся муниципального бюджетного...

Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconПамять о Холокосте путь к толерантности
Холокост по истории концлагеря «Освенцим», как одним из примеров бесчеловечной политики нацистов
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconПрезентация в городской библиотеке «Охрана природы»
Бавлинского района прошла акция «Урок чистоты». Данная акция приурочена к Году экологической культуры и охраны окружающей среды в...
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconО проведении всемирного
Советской армией концентрационного лагеря Освенцим, по решению Организации Объединенных Наций отмечается как всемирный День Памяти...
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconПросекова Алла Николаевна, 222-536-910

Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconПроверил учитель истории югансон н. В
Дахау, Заксенхаузен, Бухенвальд, Майданек вот далеко не полный список лагерей смерти. Однако среди прочих, пожалуй, один из наиболее...
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconМбоу «шаховская средняя общеобразовательная школа» Рассмотрено Утверждаю...
«Совершенствование учебно-воспитательного процесса на основе внедрения новых технологий, учёта индивидуальных запросов учащихся с...
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconКлассный час в 8-11 классах по теме «Холокост. Геноцид народа»
Оборудование: компьютер, проектор, презентация, видеофрагменты (начало войны, в немецких концлагерях, партизаны, документальный фильм...
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconДокладчики
Алла Невшупа, представитель Международного Бюро Федерального министерства образования и научных исследований
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconУчебно-методический комплекс
Автор программы: Радевкина Алла Валентиновна, старший преподаватель кафедры Дино мгпу
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconМаткивская Алла Игнатьевна моу «сош №76»
Поэтому считаю целесообразным введение в педагогическую практику интегрированных творческих проектов
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconМуниципальное бюджетное общеобразовательное учреждение
Республика Бурятия, Курумканский район, село Алла, улица Ленина 43, тел./факс 83014995243
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconВ июне 2014 года в г. Кемерово прошла антинаркотическая акция «Мир...
В июне 2014 года в г. Кемерово прошла антинаркотическая акция «Мир без наркотиков»
Алла Шаховская «Я прошла Освенцим» iconПетрова Алла Викторовна 2012 год пояснительная записка рабочая программа
Муниципальное образовательное учреждение «Абакановская средняя общеобразовательная школа»


Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
100-bal.ru
Поиск