Скачать 7.7 Mb.
|
Глава 5 Поездка в Петербург и возвращение в Москву Надобно, однако ж, было думать о вступлении моем в университет, который скоро должен был открыться. Но приготовлен был я очень худо. Дядя вздумал, что мне надобно будет, по крайней мере, поучиться по-немецки. По рекомендации ректора Гейма явился ко мне профессор Юлий Петрович Ульрихс79. Вероятно, оба они думали, что мне нужно только усовершенствоваться в немецком языке; а я не знал и склонений. Для Ульрихса, для профессора, нужен был ученик не такой! — Он заставлял меня твердить наизусть склонения и спряжения; потом со вступлением в университет эти уроки прекратились, не принеся мне никакой пользы. В сентябре 1813 года открылся университет, в Газетном переулке, в небольшом каменном доме какого-то купца80, нанятого по случаю сгорения общем пожаре университетского дома. Так как в нем было всего три аудитории, то поневоле лекции читались и после обеда, с двух часов до шести, иначе не было бы места для лекций всех профессоров. Я опишу в особой главе университетское ученье и университетскую жизнь. Теперь скажу только, что мне с непривычки чрезвычайно трудно было рано вставать, чтобы поспевать к осьми часам утра на лекции статистики Гейма. А вставать надобно было тем ранее, что с Маросейки в Газетный переулок дорога была неблизкая, а ходить надобно было пешком: денег на извощика не было. Все деньги, которые давались дедушкой, шли на пищу моего дядьки и на необходимые расходы для меня. Так, например, я привык ужинать, а ужина у дяди не было. Чтобы не ложиться голодным, дядька покупал мне всякой вечер калач и стакан густых сливок. Помнится, это стоило гривен шесть ассигнациями; в десять дней — шесть рублей, а в месяц осьмнадцать. Это было уже начетисто! А другого ужина мы не придумали, да и достать было ничего нельзя; после неприятельского нашествия Москва только начала отстраиваться, и удобств жизни не было никаких. Да и до французов в Москве хотя было гораздо более роскоши, чем ныне, но удобств жизни несравненно менее. Нынче каждый кучер может за несколько копеек напиться в трактире чаю; каждая прачка имеет дома самовар и может на несколько же копеек купить в лавочке чаю и сахару: тогда этого не было! Простолюдины вместо чаю пили сбитень, с которым сбитенщики ходили по улицам. Ныне сбитню совсем нет, а жаль!81 Он согревал на морозе лучше чаю, не расслабляя желудка, и не приучал к ' барству и пустой роскоши. В целой Москве было только две кондитерских: Педоти на Тверской и Гуа на Кузнецком мосту. Кажется, и кондитерская Гунгера82, в которую я хаживал студентом, завелась после французов. Когда ночи стали делаться длиннее и темнее, ходьба моя в университет сделалась еще труднее. Вспоминаю один пример, довольно смешной, из моих ночных путешествий. Путь мой лежал, между прочим, через Фуркасовский переулок83. Флигель дома, принадлежащего теперь Черткову84 и выходящий в этот переулок, в то время только что отстраивался, и угол, мимо которого мне надобно было заворачивать в этот переулок с Мясницкой, был тогда завален кирпичами и глиной. Кто поверит, что всякой раз, проходя тут в потемках поутру в университет и вечером оттуда, я падал на эти кирпичи, сколько ни оберегался: так что наконец привык к этому; знал, что упаду, а все-таки падал! ГЛАВА 6 Университет и знакомство с некоторыми писателями Я сказал уже, что в сентябре 1813 года открылся университет. Здесь началась для меня новая жизнь, сначала, с непривычки, довольно скучная, но вскоре самая веселая из всей моей жизни. Здесь вступил я, так сказать, в новое семейство студентов университета; здесь сделал новые, самые приятные знакомства; здесь узнал дружбу, продолжавшуюся до старости. Студенты университета и в мое время, и ныне сохраняют к Московскому университету какое-то родственное чувство, сладостное и в самой старости. Московской университет — это вторая наша родина! Университет и тогда разделялся на четыре факультета, или отделения. В мое время они были следующие: словесный, этико-политической, физико-математической и медицинской1. Не знаю, обязаны ли были в наше время казенные студенты принадлежать к какому-нибудь факультету, кроме медицинского, который всегда стоял особняком, но мы, своекоштные, могли выбирать предметы разных наук, по своему усмотрению. По большей части в этом выборе мы руководствовались указом 1809 года, то есть слушали необходимо те лекции, которые требовались для получения коллежского асессорства2, а другие выбирали уже по собственной наклонности к той или другой науке. Это представляло большую выгоду в отношении к просвещению вообще. Менее выходило специалистов, но более людей образованных. А так как в России главная цель — служба и, по большей части, не знаешь, в какую попадешь, да потом, в продолжение жизни люди по обстоятельствам, от них не зависящим, переходят иногда из одной службы в другую, то и нельзя специально приготовлять себя к какой-нибудь одной цели. По этой причине и нынче России нужны больше люди, имеющие общее образование, чем ученые и специалисты. Ныне случается, что выходит из университета математик или юрист, не знающие литературы, между тем как литература, в обширном смысле, со всеми вспомогательными науками, способствует более к образованности человека, чем специальные предметы других наук. И потому в наше время было менее положительной и односторонней учености, но более общего просвещения, уясняющего идеи. От этого происходило более разнообразия в сведениях, более жизни в разговоре и более широты в их предметах. Многие восстают нынче против университетов. Не говорю уже о том, что всех предметов, преподающихся в университетах, негде узнать, кроме как в них, но главное достоинство университетского учения состоит в том, что науки ложатся в голову в.связи и в системе. Недостаток системы и связи обнаруживается всегда в знаниях самоучек или учившихся дома, как бы хорошо они ни знали ту или иную науку; а те из них, которые чувствуют сами этот недостаток, составляют иногда произвольную систему. От этого-то мы видим такое множество совопросников и слышим такое множество споров. В них возникают иногда вопросы, давно разрешенные, или превращается в вопрос такое сомнение, которое происходит от недостатка связи, так сказать, от пробела в знаниях. При систематическом учении, которое приобретается только в университетах, этого произойти не может. Я слушал следующие лекции: словесности — у Мерзлякова; церковнославянского языка — у Гаврилова3; эстетики, теории изящных искусств, археологии и русской истории — у Каченовского4; метафизики — у Брянцева5; естественного права, теории законов, римского права и истории римского права — у Цветаева6; практического законоискусства — у Сандунова7; теории русских законов — у Смирнова8; всеобщей истории— опять у Черепанова; статистики — у Гейма; политической экономии — у Шлецера; физики — у Двигубского10, и наконец, немецкого языка — у Ульрихса. Таким образом, я составил курс моего учения из предметов, принадлежащих к трем факультетам. — Одни удовлетворяли требованиям указа 1809 года; другие — кругу знаний, необходимых для литературного образования, к которому я всегда чувствовал непреодолимое влечение. — Само собою разумеется, что все эти предметы я слушал не вдруг, а разделил их на все годы полного курса, начав или с самонужнейших, или с легчайших. Из всех тогдашних наших профессоров я должен упомянуть прежде всех о Каченовском, как о человеке, стоявшем наравне с наукою своего времени и следившем за дальнейшими успехами. В курсе эстетики он был благоразумным эклектиком, исторически он открывал нам весь постепенный ход этой науки, начиная с ее родителя Баумгартена12 и переходя к последующим: он говорил с уважением о системах Сульцера13, Эбергарда14, Бутервека15, но предпочитал Бахмана16 и в основаниях держался Аста17. О Лессинге18 он говорил с восторгом и из отдельных замечаний его об отношениях поэзии и живописи19 умел извлекать общие истины изящного, которые были бы недоступны другому, привыкшему видеть в частных замечаниях одни частные правила. Его лекции были истинною философией изящного. В теории изящных искусств не было, по свойству самой науки, такого обширного поля, такого простора для его идей: это была наука, почти основанная только на опыте. Для нас было очень достаточно его указаний и примеров; но для художника это было бы только началом, только необходимым введением к практике. Но на этих лекциях узнали мы Винкельмана20, Монфокона21, графа Келюса22 и других. Обширна была и эта часть при его подробном преподавании. Но более всего познакомились мы с этими лицами на его лекциях археологии: это была археология в тесном смысле, то есть археология искусств. Но она-то и служит к образованию вкуса и служит необходимым дополнением вообще к науке изящного; между тем как общая археология занимается древностями вообще, по отношению их ко времени и без всякого отношения к изяществу. Эта последняя нужна только для ученого историка, а та для всякого образованного человека: она необходима для художника, для поэта и для всякого любителя художеств. Каченовский приносил иногда на лекции огромные томы Монфокона «Les antiquites expliquees»23 и показывал нам в гравюрах изображения знаменитых произведений ваяния; в книгах гр. Келюса — обращал наше внимание на медали, камеи и другие предметы древности. Вообще его лекции были занимательны и плодотворны, несмотря на его малое искусство выражаться. Он был далеко не красноречив, но точен и не говорил ни одного слова даром. У него можно было записывать лекции почти слово в слово. Русскую историю преподавал он не так, как вообще понимали ее в это время: не так как повествование происшествий, по годам и много-много что с разделением на эпохи. Он опередил свое время, и из всех тогдашних профессоров, может быть, один он годился бы на кафедру и в нынешнее время. Он читал русскую историю критически, что в то время было большою новостью. Он начал с обозрения источников русской истории в их хронологическом порядке и с критической их оценки. Он столь подробно разбирал их, что в этом прошло почти полгода. До него мы знали только по именам и Болтина24, и Шлецера25; он разоблачил нам и их и многих и довольно коротко познакомил с Нестором26. Одним словом, наша история, вообще довольно утомительная и скучная, в некрасноречивом преподавании Каченовского представлялась нам живою, самою интересною наукою, требующею не одной памяти, а деятельности сил умственных!27 Таков был Каченовский, хотя иногда он был и смешон, когда, например, говоря об Аполлоне Бельведерском28 или о Венере Медицейской29, не имея под Руками их изображений, он вскакивал с кафедры и, бледный, в сером фраке, вдруг становился перед нами в позе Аполлона или Венеры! Это случалось наиболее [часто], когда он приходил в восторг вслед за Винкельманом и повторял его слова: «Мне кажется, я сам становлюсь благороднее, взирая на Аполлона Бельведерского» и проч. Но, несмотря на наши улыбки, на наш смех после лекции и на наше передразнивание уже не Аполлона, а самого профессора, мы уважали Каченовского и дорого ценили его лекции. О Мерзлякове я говорил уже, упоминая об университетском благородном пансионе. В университете в мое время он ограничивался преподаванием теории поэзии по Батте и разбором наших русских поэтов. Мы чрезвычайно любили Мерзлякова за его ум, его познания, его добрую душу и, наконец, за его восторженную речь, которою он иногда и нас доводил до восторга! Но надобно сказать правду: тогда Мерзляков уже клонился к падению. Здесь должно упомянуть вкратце часть его истории. До 1812 года он бывал и был любим в хорошем обществе. Он был хорошо знаком с князем Борисом Владимировичем Голицыным30, с Кокошки-ным31, который и сам был тогда еще на виду в московском большом свете; он преподавал русскую словесность в доме Вельяминовых-Зерновых32, был у них ежедневным посетителем, принят ими дружески и даже живал у них в подмосковной деревне33. Все эти хорошие светские общества действовали благотворно на добродушного и веселого Мерзлякова. Это было и лучшее время его литературной деятельности. Кроме публичных лекций, читаемых им в доме князя Голицына34, он издал полный перевод эклог Виргилия35, перевод идиллий г-жи Дезульер36, печатал в «Вестнике Европы» переводы греческих трагиков и отрывки из «Одиссеи»37; все эти труды его ценились по достоинству и заслужили ему у современников большую славу: имя Мерзлякова было современною громкою известностью. Наконец, тогда же он занимался переводом Тассова «Освобожденного Иерусалима», который кончил гораздо позже38. После французов многое переменилось в Москве. <…> Цветаев был один из самых достойных профессоров, и по науке, и по своему нравственному характеру. Строг к себе в исполнении своих обязанностей, строг и к студентам в требованиях науки, но чрезвычайно мягкого свойства как человек. Тогда еще профессоры не обращались с студентами как с равными и руки им не жали, но Цветаев отличался добродушною вежливостию и приветливою улыбкою. Его не так любили, как Мерзлякова, но уважали, как одного из лучших людей и из лучших профессоров. Он в молодости, не помню, с каким-то вельможей путешествовал по Европе53 (что тогда было право на отличие человека от других), и потому он привык к хорошему тону и один из всех профессоров хорошо говорил по-французски. Лекции его были не глубоки, но полны и основательны. Он не цитировал нам подлинных слов римского законодательства: да мы и не были приготовлены к этому, и по-латыни знали еще довольно худо. Он во всех четырех предметах своих лекций следовал изданным им учебникам54; однако для римского права, не знаю почему, и без его совета, мы пользовались еще книгой петербургского профессора Кукольника55, которая казалась нам полнее и ученее книги Цветаева, хотя это и несправедливо. Естественное право и теорию законов мы изучали хорошо; римское право — только чтобы благополучно выйти из экзамена, а история римского права осталась у меня в памяти только в крупных своих предметах, например, в «Непременном Едикте» Адриана?56 и тому подобном. Но на экзаменах он был строг и уважал свой предмет, как немногие из тогдашних профессоров57. Метафизике у Брянцева я учился с большою охотою и с большим уважением к этой науке58. Он знал все системы до Шеллинга59 наизусть, а следовал в своих лекциях Вольфу60. Он читал по своим тетрадям, как и ныне читают в духовных академиях, но делал на словах множество примечаний. Так как мне трудно было записывать в точности его лекции, где всякое слово имело значение, почти как в математике, а пропуск чего-нибудь делал тотчас неясным последующее, то я решился сходить к нему на дом и выпросить у него тетради списать для своего употребления. Старика удивила эта любовь к метафизике, и это было ему очень приятно. Он привык думать, что читает по-пустому и вдруг увидел доказательство участия к его науке. Он был один из самых старых профессоров того времени, когда наука считала в университете много людей глубоко ученых: Шадена61, Страхова62 и других. По наружности старик был странен и смешон. Длинное, суровое лицо его было все в крупных морщинах и какого-то коричневого цвета; белые волосы, которые зачесывались по старинке назад и привыкли к буклям, были очень коротко острижены. Носил он голубой фрак старинного покроя с огромными перламутровыми пуговицами, розовый ситцевый жилет, короткие черные штаны с пряжками и козловые сапоги с зеленой сафьянной оторочкой. Ходил он медленно и важно и кланялся одной головой, поворачивая ее на обе стороны. Между нами был студент Курбатов (о котором после будет говорено много); он был большой весельчак и проказник63. Он, бывало, караулит Брянцева у дверей, и пока тот доходит до кафедры, он идет за ним и поет потихоньку: «По мосту-мосту шел-прошел детинка; голубой на нем кафтан»64. — Больше таких детских шалостей между нами не было. Сандунов не читал собственно лекций. Он занимал нас, как сказано выше, практическим судопроизводством65. Бывши прежде обер-секретарем Сената, он имел доступ в его канцелярию; что и было ему дозволено; оттуда, а также и из нижних инстанций брал он решенные дела; потом, смотря по содержанию процесса, учреждал из нас суды и палаты, стряпчих и прокуроров. Начиналось с того, что, объяснив предмет просьбы, с которой началось дело, выбирал истца и велел написать прошение с приведением законов, которое выслушивал и исправлял. Потом по порядку дело начиналось в нижней инстанции, по апелляции поступало в высшую и так далее. У Сандунова были между студентами некоторые, обыкновенно не из лучших фамилий, которых он преимущественно занимал писанием просьб и другим, что было потруднее. Он, кажется, преимущественно готовил их к судебной практике и выделывал из них стряпчих и подьячих66, желая дать им этим хлеб в будущем. Они были самые приверженные к нему люди, но зато он и обращался с ними, как в старину обращались с канцелярскими служителями. Иногда скажет: «Что ты, батинька, жуешь бумажку-то? Ты знаешь ли, из чего ее делают? Из матросских порток, батинька!» — Или: «У кого ноги начало, у того голова мочало!» — и тому подобные любезности и поговорки. Кроме своего предмета он мало чем уважал, хотя был некогда сам литератор: он издал драму «Отец семейства», издал «Детский театр»67 и писал сатиры, которые, однако, по их резкости нельзя было напечатать. Он умел иногда сразу огорошить к общему смеху студентов. Один из них читал в классе какое-то рассуждение и часто повторял имя Цицерона68. Сандунов слушал с большим вниманием и вдруг закричал: «Что ты, батинька, все по глазам нам своим Цицероном? Да знаешь ли ты, что был Цицерон? Такой же взятошник, как и мы, грешные! Ведь он защищал своих приятелей-то за деньги!»69 — Все расхохотались! — Однако Жихарев пишет в своих «Записках студента», что Сандунов тем и отличался от других своих товарищей, что не брал взяток70. <…> Вслед за Сандуновым всего ближе вспомнить о Смирнове, потому что предмет их был один: только один занимался практикой судопроизводства; другой преподавал законы. Семен Алексеевич был совсем другой человек: очень простой и служивший некоторым из нас почти шутом. Он знал хорошо и законы, и судопроизводство, и даже был отсылаем на практику в Сенат, где, не считаясь в сенатской службе, занимался делами. Но все это нисколько не служило в пользу слушателей и по его недалекому уму и неспособности к преподаванию, и потому, что его не слушали, а позволяли себе только разные над ним шутки! Зато от его лекций ни у кого из студентов ничего не осталось в памяти, кроме проказ над ним и шуток. Например, у него всякую лекцию составлялся журнал о чтении, по обыкновенной форме: «такого-то числа прибыли» и проч. — Всякой раз писали: «профессор, надворный советник и бронзовой медали кавалер!» — И всякой раз Смирнов говорил с важностию, которую любит брать на себя, глупость: «Это, господа, право, лишнее! Я чувствую, что вы даете мне титул кавалера из любви и уважения; однако что же я за кавалер? Оставьте это!» — А на другой день опять являлся в журнале «бронзовой медали кавалер» — и опять та же оговорка: «Я чувствую, господа! однако...» — и проч. — И это круглый год.76 Он оказывал большое уважение к людям знатным или имеющим влияние. У меня был дядя министр; у другого студента, Новикова, был дядя сенатор Алябьев77, у третьего — у Курбатова был дядя, кажется, директор гимназии78. Смирнов всякой раз, являясь на лекцию, спрашивал нас поодиночке о здоровье дядюшек. Студенты не любят этих отличий, и потому мы все трое уговорились, чтобы первый, к которому он подойдет с вопросом о здоровье дядюшки, отвечал за всех: «У всех троих дядюшки здоровы!» — Отучили мы его наконец от этого вопроса! <…> Гаврилов преподавал нам церковно-славянской язык и отчасти литературу этого языка. Старик был добрый, весьма учтивый с нами и несколько смешной. Иногда он почти до слез восхищался славянским языком и всегда желал показать его преимущество над русским. Это преимущество в богатстве грамматических форм неоспоримо: довольно познакомиться с спряжениями славянских глаголов, чтобы удостовериться, как, например, богаты в них формы времен прошедших. Но Гаврилов, не углубляясь в разбор грамматических форм, отдавал преимущество словам и хотел доказать подобиями. Например, он говорил: «Юная дева трепещет! Какая красота! Скажите это по-русски: «молодая девка дрожит»! Гадко! Скверно!» — Мы тотчас заучивали эти фразы и после повторяли их с хохотом! Таким образом, его некоторые изречения, а более дикие присказки Черепанова между студентами сделали их бессмертными: их затвердили все поколения и передают одно другому. Заставляя нас переводить с славянского языка на русский, он иногда запинался на таком слове, которое в обоих языках одно и то же. В таком случае мучился старик, отыскивая синоним79. Такое слово было, например, «Бог». — «Ну, — скажет Гаврилов, — нечего делать! Напишите: «Господь, Творец, Вседержитель»!80 Однако, несмотря на это, его наставления в славянском языке не прошли совсем бесплодно. Он объяснил нам многие обороты, многие термины, многие особенности конструкции церковного языка; объяснил нам, что собственно принадлежит ему, что вошло из греческого языка при переводе Библии и где от ошибочного перевода превращен смысл подлинника. Вместе с этими объяснениями должно было касаться иногда и иудейских древностей. Все это было очень полезно! Но о сравнении новейших, современных нам славянских языков тогда нечего было и думать. Языки эти были у нас неизвестны; польза знания их не была открыта, а сравнительной грамматики языков вообще у нас не существовало! <…> О профессоре Никифоре Евтропьевиче Черепанове, у которого мы слушали историю, я говорил уже, рассказывая об университетском пансионе. Он был добрый человек, но ума до крайности ограниченного и тупого! Я сказал уже, что история была для него последовательность происшествий — не более, периоды были просто остановками памяти; эпохи — просто крупными происшествиями, без всякого отношения к судьбе народов. В республике, в деспотизме — он видел, кажется, только различие правления, не думая о духе, который производит то или другое. Цари были для него все важны, потому что они цари, а великие люди различались только подвигами, не силою души и не целию, определявшею их направление. Он преподавал, рассказывая как сказку, однообразно, монотонно, скушно, говоря беспрестанно, как и в пансионе: «с позволения вашего, государи мои!» — и употребляя другие поговорочные фразы: «так как», «поелику уже», «равномерно» и тому подобные. Я думаю, право, что Александр Македонский не отличался в его уме от Карла Великого, потому что оба были завоеватели! Для него не существовал ни характер времени, ни характер народов: все это сливалось в бесцветном пространстве, совершалось машинально и двигалось в безбрежном направлении, как в вечности! Тошный он был человек, тошны и бесполезны его лекции! — Он и сам это чувствовал и перед экзаменом трусил больше нас! Говорят, правда ли, нет ли, что однажды он сказал некоторым баричам из студентов: «Что уже мне и делать с вами, государи мои! Все вы люди богатые и знатные; выдете в генералы, приедете ко мне и скажете: «Ты дурак, Черепанов!» Жалкой был человек! Статистику преподавал сам ректор Иван Андреевич Гейм. Память у него была обширная и вместительная, особенно на слова, зато он и известен более изданием словарей, хотя есть его и география, и немецкая грамматика82. Он всякой день с утра надписывал каким-то составом по одному иностранному слову на каждом ногте, даже и правой руки, и, что бы ни делал, беспрестанно поглядывал на свои ногти и таким образом затверживал всякой день десять новых слов, а так как жил он долго, то мудрено ли, что кроме обыкновенного затверживания вокабул он одним этим средством вытвердил их много. Так как память была у него главною его способностию, то и в статистике он видел более науку памяти, чем политическую науку о силах государства. Его требовательность помнить номенклатуру и цифры без отношения к жизни вместе с его брюзгливостью были истинно несносны! Не любили мы его науки, а учились прилежно из страха. Он же был ректор — первое лицо в университете, от которого все зависело! Шлецер, сын знаменитого объяснителя Нестора, преподававший нам политическую экономию, был умом и способностями, кажется, не по отце! -Ограниченного ума, застенчивый, робкой, какой-то запуганный, он знал хорошо свою науку, но не умел передавать ее! — По-русски говорил он плохо, так, что вместо слова «гвозди» говорил «гвоздички», а в положениях и истинах своей науки, не слада с доказательствами, иногда на кафедре божился: «Ей-Богу, господа! Поверьте чести моей, что это так!» — Помню я эту высокую, мясистую, неповоротливую фигуру, с поднятыми плечами, в длинном нанковом сертуке горохового цвета и с огромным крестом Анны 2-го класса на шее83. Это был человек нетребовательный и безопасный: была бы прочтена лекция, а знают ли что, ему не было дела. На экзаменах он краснел, как будто совестно спрашивать, а в университетском совете не имел никакого веса! — Он содержал какой-то пансион в собственном доме и жил совершенно уединенно, всегда на запоре. Светского общества убегал и боялся и не знал никаких обычаев. Однажды, это было еще до французов, князь Борис Владимирович Голицын давал большой обед, на которой пригласил лучшее общество Москвы, и мущин, и дам, пригласил и некоторых профес-соров. Шлецер приехал в длинном синем сертуке и с Анной на шее. Хоа ин удивился, но Карамзин говорил ему, что, верно, у него есть какая-нибудь причина для такого костюма, и взялся спросить его. Шлецер очень удивился и сказал Карамзину, что «надел сюртук в знак своего уважения к хозяину; что сюртук он почитает приличнее фрака потому, что и сукна пошло больше, чем на фрак, следовательно, и стоит дороже; а потом и закрывает все тело: стало быть, и пристойнее фрака». — Карамзин сам при мне рассказывал это.— Нынешние славянофилы, ненавидящие фраки84, не подозревают, что Шлецер упредил их в умозаключениях. Физика не составляла для нас необходимого предмета; но я, удовлетворяя моей любознательности и желая сколько-нибудь вникнуть в тайны природы, всегда желал узнать науку, объясняющую видимые явления невидимыми силами. Я вникал с величайшим вниманием и с постоянною прилежностию в лекции Двигубского. Старики говорили, что прежний профессор, Страхов, преподавал физику красноречивее и вообще лучше, чем Двигубской. Но мы того уже не застали в университете, а для нас было очень достаточно чтений и нашего профессора. Метода у него была рациональная, точная и постепенно ведущая от одной части науки к другой, так что предыдущее всегда вело к последующему, а последующее было всегда подробнейшим раскрытием предыдущих законов науки. Не говорю уже о предварительных понятиях о телах и их свойствах, как-то: о непроницаемости, тяжес силе центробежной и центростремительной и проч. Его лекции о электриче стве, магнетизме и гальванизме открывали нам новый мир чудес и приковывали, так сказать, наше внимание. В преподавание его входило, само собою разумеется, и учение о свете, о различных законах преломления лучей и теория зрения. Какое обширное поле знания, которого предмет у всех перед глазами и которое без науки от глаз сокрыто! Как жалел я, что вместе с словесными науками не предался вполне и изучению природы, особенно химии! Но время было уже упущено! — Физические опыты не всегда вполне удавались Двигубскому, думаю, от недостатка машин, особенно же потому, что по недостатку помещений для университета после разгрома войны физической кабинет не был еще приведен в настоящий порядок и устройство; однако и этих опытов было достаточно для наглядного объяснения и доказательства теории. Одним словом, лекции Двигубского приносили нам истинную пользу, а сам он был достойно уважаемый профессор. Остается сказать о лекциях немецкого языка профессора Ульрихса. Это были не лекции, а просто упражнения в этом языке с целию хоть как-нибудь и кого-нибудь выучить ему. Профессора нечего и винить в этом, потому что в мое время почти никто не знал по-немецки: как же тут было говорить собственно о литературе. Этот класс, опять повторяю, без малейшей вины со стороны Ульрихса, был в жалком и детском состоянии! Он принужден был заставлять нас переводить на немецкой язык «Письма русского путешественника» Карамзина; диктовал по-русски, потом сказывал каждое слово по-немецки, оставалось только найти конструкцию, но и этого никто не мог. Во всем его классе только двое, я и Курбатов, знали по-немецки. У нас, бывало, перевод всегда готов, но Ульрихс, после нескольких разов просмотра, перестал, наконец, брать от нас переводы и говорил нам: «Извините меня, гг. Дмитриев и Курбатов, я не могу заниматься с вами, будучи уже уверен в ваших переводах; позвольте мне, сберегая время, заняться с другими, которые более вас этого требуют». Вот и все двенадцать профессоров, у которых я слушал лекции. Из моего рассказа видно, что большая часть из них были люди, истинно знающие свой предмет и достойные полного уважения; другие, впрочем, немногие, были тупы и нисколько нами не уважаемы, но Черепанов и Смирнов были просто машины. Из этого же рассказа, где я вывел не теперешнее, а тогдашнее наше мнение и о лекциях, и о преподавателях, можно, я думаю, вывести такие два справедливые заключения: во-первых, что успехи в какой-либо науке много зависят от самих преподавателей, а во-вторых, что студенты, несмотря на молодость и неопытность в науке, бывают всегда самыми верными и беспристрастными ценителями и знаний, и достоинств профессоров и что их мнением пренебрегать не следует! Много было в это время и других профессоров, достойных уважения и по познаниям, и по личному характеру. Я об них не говорю, потому что у них я не слушал лекций. Но не могу не упомянуть о некоторых: например, о знатоке греческого и латинского языков и их словесности Романе Федоровиче Тимковском85, человеке, отличавшемся кроме глубокого знания своего предмета еще скромностию, важностию и строгими нравами. Я был не довольно силен в латинском языке, чтобы пользоваться его лекциями [о чем и доныне сожалею]86, но Курбатов слушал его лекции и всегда говорил о нем и о его преподавании с уважением и даже с удивлением к его знанию. В медицинском отделении был знаменитый Мудров87, которого я узнал после и о котором буду говорить впоследствии, другой — в том же отделении, Вильгельм Михайлович Рихтер88. Химия и чистая математика имели вообще отличных профессоров89. <…> Здесь кстати сказать, что петербургские литераторы не отличались тогда ни знанием языка, ни талантами. Они упорствовали против нового карамзинского языка и держались старины и языка церковного, которого тоже не знали порядочно. Такова была и Академия, такова была и Беседа: невежество и бездарность, соединенные с упорством, которое назвали бы ныне застоем, но тогда этого слова еще не было. Напротив, Московской университет и московские писатели с Карамзиным и Дмитриевым во главе были представителями прогресса, хотя и этого слова еще не существовало! — Само собою разумеется, что это были два противные и враждебные лагеря: петербургцы ненавидели московцев, а московцы платили им за это насмешками и презрением. Сила была на стороне московских писателей, к которым, по своему направлению, по по таланту и образованности причислял себя и Батюшков, хотя никогда не жил в Москве138. Он был наружностию — невысок ростом, тонок, как-то ссутулен и до крайности осторожен и в обращении, и в разговорах. Сколько я могу судить по преданию, он, напоминал собою Богдановича139. Наконец должен я сказать о самом добрейшем, хотя не самом даровитом нашем стихотворце, о Василии Львовиче Пушкине. Прежде опишу его наружность: он был среднего роста, довольно полон, с небольшим орлиным носом и, пока не развеселится, очень важной наружности. Портрет, изданный при его стихотворениях, очень похож140. Дядя говорил, что он похож на италианского импровизатора. <…> |
Конспект открытого бинарного урока (русский язык и литература) 9... Цель урока – проследить общность судеб семей русских классиков во время Отечественной войны 1812 года, рассмотреть освещение темы... | Конкурс проводится роо «Союз журналистов рс(Я)» Конкурс проводится роо «Союз журналистов рс(Я)» и являет собой индивидуальное профессиональное соревнование журналистов, членов Союза... | ||
Урок в 8 a классе по теме: "Russian writers" Составить и обсудить список имен русских писателей, произведения которых могут дать представление о русских людях партнерам по проекту... | Концептуализация русских писателей-классиков XIX века Л. Н. Толстого... Концептуализация русских писателей-классиков XIX века Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского в англоязычной лингвокультуре | ||
Воспитание нравственно-этической культуры у подростков на основе... Работа выполнена на кафедре педагогики и яковлевоведения фгбоу впо «Чувашский государственный педагогический университет им. И. Я.... | Календарно-тематическое планирование по предмету (курсу) литература... Введение. Литература и история. ( Интерес русских писателей к историческому прошлому своего народа. Историзм творчества классиков... | ||
Рабочая программа Цель урока – проследить общность судеб семей русских классиков во время Отечественной войны 1812 года, рассмотреть освещение темы... | Реферат Интересные факты биографии русских писателей Именно в это время русская литература вышла на мировой уровень, и имена наших классиков знает сейчас буквально каждый. Но что, кроме... | ||
Конспект учебного занятия по теме «Рукопашный бой» Цель урока – проследить общность судеб семей русских классиков во время Отечественной войны 1812 года, рассмотреть освещение темы... | Реферат на тему: «Почва и человек» Диссертация В. В. Докучаева была посвящена судьбе русских черноземных степей, охваченных страшной болезнью истощения: падением почвенного... | ||
«живите с совестью в ладу» Информационный бюллетень К 60-летию со дня рождения В. Д. Нестеренко, поэта, журналиста, члена Союза писателей рф, члена Союза журналистов, лауреата премии... | Начальная общеобразовательная школа №992 «излучина» Конспект развивающего... Цель урока – проследить общность судеб семей русских классиков во время Отечественной войны 1812 года, рассмотреть освещение темы... | ||
План недели Русского языка и литературы (с 11. 03 – по 17. 03 2014 г.) Конкурс на лучшего чтеца прозаического произведения современных русских писателей среди 5 классов | Тема урока Кол-во часов ... | ||
Календарно-тематическое планирование по литературе в 10 классе Познакомить с основными темами и проблемами русской литературы XIX в., художественными открытиями русских писателей-классиков | Методические рекомендации по изучению дисциплины б. 14 История русской... Цель урока – проследить общность судеб семей русских классиков во время Отечественной войны 1812 года, рассмотреть освещение темы... |