Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов





НазваниеМосковский университет в судьбе русских писателей и журналистов
страница2/60
Дата публикации16.09.2013
Размер7.7 Mb.
ТипУказатель
100-bal.ru > Литература > Указатель
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   60
Плоды любомудрия
Уже на заре царствования Александра стало очевидно, что идея, положенная в основу Университета, в общем оправдала себя. Была опробована модель, на которую так или иначе стала ориентироваться вся система российского образования. «Обитель высших знаний» (Филарет) самим фактом своего существования поднимала уровень всего школьного дела. Как выразился в 1805 г. профессор и надворный советник П. Сохацкий, великая приносимая Университетом отечеству польза «никогда даже самою завистию не была совершенно отрицаема». Тем более никакие резоны не могут умерить ностальгического воодушевления, которое захватывает воспоминателей, как только они берутся за перо.

«И теперь без смеха нельзя себе представить Вас. Мих. Котельницкого, – говорит Н.И. Пирогов, – идущего в нанковых, бланжевых штанах в сапоги (а сапоги с кисточками), с кульком в одной руке и фармакологиею Шпренгеля, перевод Иовского, под мышкою». Профессор медицинского факультета, он бредет от Охотного ряда, где запасся провизией, на Моховую, отдает кулек сторожу и отправляется в аудиторию: «Вас. Мих., с помощью очков читает в фармакологии Шпренгеля, перевод Иовского: «Клещевинное масло, oleum ricini, – китайцы придают ему горький вкус». Засим кладет книгу, нюхает с всхрапыванием табак и объясняет нам, смиренным его слушателям: «Вот, видишь ли, китайцы придают клещевинному маслу горький вкус». Мы, между тем, смиренные слушатели, читаем в той же книге: вместо китайцев – «кожицы придают ему горький вкус».

Для профессора фармации и статского советника Котельницкого процесс учения почти не отделен от домашнего быта. Часто, говорит Пирогов, «заключал он лекцию до звонка такими словами: «а мне пора к Надежде Андреевне (жене); она у меня нездорова».

Котельницкий, декан медицинского факультета, неизменный защитник студентов (ему приходилось вступаться и за Белинского), «старик очень добрый и почтенный». Он не обращал никакого внимания, когда, переписывая латинский текст, студенты вместо venenum (яд) писали venerum (венерический) – что, впрочем, не так уж глупо. Садясь на извозчика, он приговаривал: «Смотри, поезжай осторожнее; статского советника везешь»8. Его любили, хотя и подсмеивались над ним. Он как бы олицетворял собой ту патриархальную старину, с которой никак не мог расстаться Московский университет. Возможно, профессор был последним из могикан.

В.М. Котельницкий – родной дядя матери Достоевского, любимый ее детьми и сам любящий их «ученый дедушка». Каждую Пасху старшие братья Достоевские (и в том числе брат Федор) непременно являются к дедушке на обед. Дедушка, впрочем, не спешит приобщить племянников к университетским премудростям, особенно по части медицины (будучи доктором, он не выписал в жизни ни одного рецепта из опасения навредить и сам с женой предпочитал лечиться у другого врача – отца Достоевского). К восторгу детей, он ведет их на балаганы – туда, где бал правят паяцы, клоуны, силачи и Петрушки. И хотя этот университет детям куда милее и ближе, можно с известной натяжкой утверждать, что юный Федор Достоевский имел случай войти в некоторое соприкосновение с кругом университетской жизни9.

Об Университете его воспитанники вспоминают как о лучшей поре: так обычно всегда вспоминается молодость. Даже о глуповатых или невежественных наставниках бывшие ученики отзываются с благодушной иронией. Что же говорить о любимых учителях, которым прощают все. Так, профессорское пристрастие к пуншу и появление на лекциях в легком подпитии трактуется не без оттенка сыновнего умиления. Важным было другое: то, что высокоторжественно именовалось «психологическим разбором чувства истины» (Н. Надеждин). Наличие в лекционных курсах указанного чувства или, выражаясь иначе, поэтики мысли принимается юными слушателями с чрезвычайным восторгом. Ибо ничто не ценится выше, чем интеллектуальная доблесть. И даже если провозглашаемые с кафедры постулаты окажутся при дальнейшей поверке чуть старомодными, они все равно падут на благодатную почву. Возможно, выучившиеся в школе Каченовского, Мерзлякова, Надеждина неофиты с годами перерастут своих старых профессоров. Но предание будет переходить из уст в уста. Ни «состояние окаменелости», в котором под конец пребывали иные из былых кумиров (Каченовский), ни «отвратительная внешность» и корыстолюбие, вспоминаемые почему-то в одном ряду (Погодин), ни даже проповедуемый с истинным чувством казенный патриотизм (Шевырев), повлекший ехидный вопрос одного студента-поляка – сколько получает профессор за это лишнего жалованья? – ничто не в силах отвратить от названных и не названных лиц стойких ретроспективных симпатий10.

Что же говорить о Т.Н. Грановском, лекции которого приравниваются к сфере художества, к творческому акту, а сама артистическая натура лектора вызывает всеобщее поклонение. Конечно, тем, кто не был непосредственным свидетелем таких тайнодействий, трудно, если не невозможно постигнуть их магнетическую природу. Секрет, к сожалению, утрачен. И надо полагать, заключался он не только в занимательном изложении истории Средних веков. Разумеется, тут важно высокое мастерство. Но, пожалуй, еще важнее – особый тип университетской личности, возросший на скудной российской ниве. Многоприемлющая душа историка, его доброжелательность, снисходительность и открытость, благородство и толерантность (чуть было не вымолвил – политкорректность: современник упоминает о вежливости первоначальных споров западников и славянофилов) – все это было довольно ново и необычно. Грановский являл собой невиданный прежде «культурно-исторический тип». Он мог бы напоминать Карамзина, если бы в отличие от автора «Истории государства Российского» не был вполне проникнут либеральным западным духом11. Его нравственные правила были безупречны. И это, казалось бы, постороннее для «чистой науки» обстоятельство воспринималось как часть его профессионального облика. Ему устраивали овации. На исходе николаевского царствования (и даже вплоть до 1880-х гг.!) аплодирующих студентов еще могли упечь в карцер (что, к счастью, не распространялось на присутствовавшую на лекции Грановского светскую публику)12. Слушателям было трудно сдержать эмоции. Князь Д.Д. Оболенский приводит анекдот: митрополит Филарет, с неудовольствием вопросивший профессора богословия Сергиевского (последний, как помним, не любил, когда к нему обращались «батюшка»), почему тому хлопают студенты, и получивший ответ, что, очевидно, – за хорошие лекции, с чувством возразил: «Так читай похуже…». В словах владыки можно помимо прочего усмотреть тонкий намек на неуместность аплодисментов в храме (пусть даже в храме науки), тем более что лектор-богослов касается материй, не требующих особых рукоплесканий.

Безукоризненное общественное поведение тоже становится фундаментальной университетской традицией, тем критерием, по которому судят о принадлежности к сословию (то есть к ученой корпорации). И когда профессор римского права Н.И. Крылов будет уличен во мздоимстве и этот скандал не повлечет для его виновника никаких последствий (начальство предпочло отмолчаться), никого не удивит то обстоятельство, что несколько молодых профессоров почтут себя оскорбленными и выйдут из Университета (Грановский не смог к ним присоединиться только по той причине, что ранее учась за границей, он задолжал государству). Трудно припомнить случай, чтобы в наши дни кто-либо последовал этому поучительному примеру.

«Не домогаться ничего, – скажет Герцен, – беречь свою независимость, не искать места – все это, при деспотическом режиме, называется быть в оппозиции». Автор «Былого и дум», возможно, преувеличивает степень фрондерства своих университетских друзей, равно как и подозрительность по отношению к ним государственной власти (он даже именует Университет «опальным»). Он говорит о свободной циркуляции в аудиториях запрещенной литературы и открытом обсуждении довольно рискованных тем («Я не помню ни одного доноса… ни одного предательства»). Конечно, в Москве вообще было вольготнее, чем в Северной Пальмире. Но и та высокая степень умственной независимости, которую, несмотря на вписанность вместе с другими чиновниками в строгую «Табель о рангах», демонстрировала университетская профессура, свидетельствовала о том, что московское академическое сообщество в какой-то мере сумело отдалиться от забот и политических предпочтений Петербурга. Это значит, что Университет стал культурнее правительства. Того самого, которое, по слову Пушкина, будучи «единственным европейцем в России», сначала вызвало это учреждение к жизни, но со временем сохраняло все меньше оснований притязать на интеллектуальное лидерство. Не могло быть речи и о моральном соперничестве. Господствующий в Университете дух был чище общей государственной атмосферы. «Я помню, – говорит Герцен, – юношеские оргии, разгульные минуты, хватавшие иногда через край; я не помню ни одной безнравственной истории в нашем кругу, ничего такого, от чего человек серьезно должен был краснеть, что старался бы забыть, скрыть». Низкие поступки или недостойный образ действий были несовместимы с теми понятиями, которые усвоили слушатели Надеждина и Грановского и которые незаметно вошли в их духовный состав. Имена великих этиков и мыслителей – от античных до новых времен – становились как бы принадлежностью быта – и можно ли осуждать «выпившего не в меру» слугу Аполлона Григорьева, который, выкликая при театральном разъезде экипаж своего молодого барина, ошибочно провозгласил: «Коляску Гегеля!».

Да: иные посетители Университета (к ним, разумеется, не относятся казеннокоштные студенты) имели собственный выезд (точнее сказать, пользовались родительскими лошадьми)13. Но учебное заведение, «по своей и Божьей воле» основанное «архангельским мужиком» и формально могущее допускать в свои стены даже крепостных (правда, с письменного разрешения их владельцев)14, никогда не представляло собой академию избранных. В этом смысле Московский университет был гораздо демократичнее, чем, например, Царскосельский лицей. Более того: в первые годы существования Университета дворянские недоросли отдавались туда родителями не без опаски. Гвардейские карьеры выглядели куда предпочтительнее. Зато семинарская публика вольна была теперь выбирать между Духовной (бывшей Славяно-греко-латинской) академией и Университетом. Положение изменилось после знаменитого, от 6 августа 1809 г., указа, инспирированного «поповичем» – неугомонным Сперанским. Чтобы достичь на статской службе известного чина, теперь нужно было сдать университетский экзамен. Несмотря на негодование, возбужденное этой стеснительной мерой, дворянские юноши и чиновники летами постарше быстро наполнили аудитории на Моховой. Все это случилось незадолго до пожара Москвы и, соответственно, тех потрясений, которые, как всякое национальное бедствие, пробудили страну.
«Царство очарования», или Statu in statu
В послевоенной (послепожарной) Москве Университет, большинство помещений которого было уничтожено огнем, не только раздался вширь, но и заметно упрочил свое положение. Император Николай Павлович, судя по всему, не являвшийся большим поклонником университетского воспитания, тем не менее честно выполнял свой императорский долг. В 1835 г. напротив Манежа (выстроенного несколько ранее, в 1817 г.) был открыт новый учебный корпус15. Нередко во время своих посещений Москвы, бывая в Манеже, где он наблюдал за военными экзерцициями, государь Николай Павлович не удостаивал августейшим вниманием здания напротив. «Ну, я сюда не поеду», – заметил он как-то князю С.М. Голицыну, на что попечитель (то есть высшее надзирающее за Университетом лицо) простодушно ответствовал: «Да и я как можно реже там бываю».

Любящий возникать неожиданно, как Каменный гость, император Николай Павлович однажды-таки явился. В новом здании как раз затевалась уборка – и, «увидев могучую фигуру Государя», ошалевшая поломойка опрокинула ему под ноги таз грязной воды. Возможно, эта приведенная воспоминателем сцена (кажется, не вполне достоверная) имеет целью хоть как-то объяснить глубинные причины царской неприязни.

При Николае Павловиче независимо от намерений власти умножилось число разночинцев. Стало заметнее размежевание между ними и теми, кто приезжал на занятия «на своих» (хотя уже и без сопровождения гувернеров: именно с ними в начале века являлись на лекции совсем юные Александр Грибоедов и Петр Чаадаев). Однако аристократические замашки, характерные для «английских школ», не привились на московской земле. «Студент, – замечает Герцен, – который бы вздумал у нас хвастаться своей белой костью или богатством, был бы отлучен от «воды и огня»…»16

Неравенство состояний умерялось еще и тем, что имела место общая для всех обучаемых форма – мундиры или мундирные сюртуки – то с синими, то с красными воротниками, шляпы и, как символ гражданской чести – декоративные шпаги17. Они, по-видимому, не извлекались из ножен, ибо в университетских анналах не сохранилось сведений о студенческих дуэлях, столь популярных, например, в «Германии туманной». Склонность к вооруженной полемике не была свойственна мирным московским жителям. Простота нравов и незлобивость учащейся молодежи (часть которой в силу происхождения оставалась недуэлеспособной) не споспешествовали утверждению принятых, например, среди господ офицеров способов выяснения истины. Российским бурсакам (если под этим словом подразумевать всех учимых) было далеко до заносчивых буршей. Шрамы в крайнем случае оставались на сердце.

Родословная некоторых профессоров также благоприятствовала укоренению демократических привычек. Сын сельского священника и внук дьячка Н.И. Надеждин в продолжение лекции (после которой министр просвещения не без яду заметил: «В первый раз вижу, чтобы человек, который так дурно пишет, мог говорить так прекрасно!») «то навивал себе на палец целый платок, то распускал его во всю длину». Через три десятка лет бывший семинарист Николай Добролюбов, как бы храня в своей генетической памяти образ предшественника (критика и эстетика, вопреки аттестации министра, писавшего весьма порядочно), будет при сочинении руководящей статьи методически разматывать наверченный на палец длиннющий конспект. Так осуществлялось преемство.

Но помимо радостей и огорчений, которые даровала высокая духовная жизнь, существовал еще мир вещественный – может быть, не такой изобильный, однако же не менее важный. И если материя, как принято утверждать, есть объективная реальность, данная в ощущениях, то следует признать, что сами ощущения были довольно однообразны.

Стоит внимательнее всмотреться в скупые приметы школярского быта.

По свидетельству М. Дмитриева, отданного в благородный пансион при Московском университете в возрасте 15 лет, воспитанники (а это были исключительно дворяне) поднимались «по звонку» в несусветную рань – в начале шестого. Конечно, после жизни дома, в семействах, это было несладко (студенты могли позволить себе подняться в восьмом и даже в девятом, хотя по уставу вставать было должно в шесть)18. В шесть повторяли уроки, и только в семь, после молитвы, детей допускали к чаю, который представлял собой «какую-то жижу с молоком». Трех полагавшихся в качестве завтрака сухарей никогда не хватало: «мы, – говорит Дмитриев, – выходили из-за чая всегда голодные»19. Обед, приуроченный к двенадцати, был ненамного сытнее.

Зато в заведении не было розог! (Так что гордившийся их отсутствием Лицей учитывал, очевидно, университетский опыт.) «…Все было тихо, повиновение было совершенное», – говорит мемуарист. Инспектор благородного пансиона А.А. Прокопович-Антонский для устрашения воспитанников посылал человека повесить в залу инспекторскую шинель (что по находчивости сравнимо с посылкой фуражки капитана-исправника, одно появление которой, как известно, способно умирить вышедших из повиновения крестьян).

Поступив в Университет (имеются в виду 20-е – 30-е гг. XIX столетия), казеннокоштный студент попадал в отлаженную систему довольно строгих правил и регламентаций. Проживая в зданиях на территории Университета (в «нумерах», где помещались 8–12 и более человек), обязанный брать письменное разрешение, чтобы остаться в городе на ночь, с указанием места ночлега, а в противном случае под угрозой карцера понуждаемый вернуться не позднее десяти, бедный студент (буквально бедный, ибо студенты достаточные принадлежали главным образом к категории своекоштных и жили в городе) мог рассчитывать только на снисходительность начальства, университетскую рутину и русский авось. Надо, конечно, иметь в виду и те незатейливые приемы, которые употребляли находчивые студенты, дабы незаметно проскользнуть мимо дремлющих у ворот и не отличающихся неподкупностью стражей или провести бдительных надзирателей, соорудив на кровати отсутствующего товарища некое подобие чучела. И хотя Университет действительно представлял собой statu in statu (известно высказанное в сердцах утверждение, что он соответствует трем идеям – тюрьмы, скотного двора и казармы), у этой крепости было много тайных лазеек, позволявших превозмогать сопряженные с учением тяготы и невзгоды.

«Студенты, – честно признается К. Аксаков, – не были точны в посещении лекций».

Восемнадцатилетний Белинский по поступлении в студенты спешит навестить университетский Музеум: он именует его «небольшим царством очарования». Собственно, таким царством является для него и сам Университет. Ему, кто еще не заслужил почетного титула «неистового Виссариона», нравится практически все: и прекрасная, на его взгляд, зала для публичных экзаменов, и анатомический кабинет со множеством «уродов, скелетов и отдельных частей человеческого тела», и университетская библиотека, где высятся «алебастровые бюсты великих гениев: Ломоносова, Державина, Карамзина» («жалко, – добавляет, однако, автор еще не написанных «Литературных мечтаний», – что между помянутыми бюстами великих писателей стоят бюсты – площадного Сумарокова, холодного, напыщенного и сухого Хераскова»). Явившемуся из своего чембарского далека «симпатичному неучу» (как, в свою очередь, обзовет его высокомерный Набоков) студенческая жизнь мила и приятна. Ее подробности будущий глава натуральной школы прилежно изобразит в письмах к родным.

Белинский с удовлетворением отмечает наличие в номерах, где проживают студенты, личных табуреток и столов, а также – аккуратных железных кроватей. «Наволоки, простыни и одеяла всегда бывают белы, как снег, и переменяются еженедельно… Чистота и опрятность необыкновенная». Кого не порадуют сообщаемые в этом источнике (он датирован 5 января 1830 г.) реалии? Они свидетельствуют о том, что гигиенические условия быта студентов (накануне холеры: она разразится в том же 1830 г.) находились на должной высоте. Не вызывает нареканий и пища: булка и стакан молока на завтрак, суп, говядина и каша на обед. «Хлеб всегда бывает ситный и вкусный, и кушанья вообще приготовлены весьма хорошо». У каждого стола, за который садятся 11 человек, прислуживает солдат (любопытно, что к каждому номеру также приставлен солдат – очевидно, отставной, – который «метет пол, прибирает постели и прислуживает студентам»)20. Особенно радует сына лекаря то обстоятельство, что на столах наличествуют не только белоснежные скатерти, но и отдельные приборы, где в числе других предметов имеются серебряные ложки (кстати, в благородном пансионе серебряную ложку обязаны были доставлять из дома сами пансионеры, после чего таковая – видимо, в качестве трофея – навсегда переходила в собственность заведения). Судя по всему, начальство было весьма озабочено тем, чтобы воспитанники Университета чувствовали себя принадлежащими к приличному обществу. (Недаром один литературный герой, желая унизить сотрапезников, говорит: «Они не умеют порядочно есть»).

Но проходит всего чуть более года – и тот, кто будет менять свои литературные мнения со стремительностью, поражавшей его не столь пластичных коллег, отказывается от прежнего взгляда – от раннего, еще не порожденного Гегелем, «примирения с действительностью». Теперь его раздражает общежитский студенческий быт: «теснота, толкотня, крик, шум, споры». («Я не отвык, – говорит Ф. Буслаев, – и до глубокой старости читать и писать, когда кругом меня говорят, шумят и толкутся».) Не вызывают ни малейшего энтузиазма и превозносившиеся некогда обеды: «Пища в столовой так мерзка, так гнусна, что невозможно есть». Автор письма выказывает удивление, как он и его товарищи смогли уцелеть во время холеры (той самой – когда государь бесстрашно явится среди первопрестольной, а Пушкин, запертый в Болдине, будет творить чудеса), «питаясь пакостною падалью, стервятиной и супом с червями». От прежних восторгов не остается и следа. В посланиях Белинского начинают звучать эпистолярные интонации Ваньки Жукова: «Обращаются с нами как нельзя хуже». Из груди пишущего исторгается вопль, который могли бы повторить многие из его коллег: «Какая разница между жизнию казенного и жизнию своекоштного студента!».

Однако и на казенном коште неудачнику Белинскому оставаться уже недолго. Вскоре его уведомят о всемилостивейшем, как он выразится, увольнении от Университета (по причинам не столько учебного – «по неспособности», сколько литературно-политического свойства). В августе 1834 г. изгнанника примет под свой попечительный кров профессор Надеждин: журнал «Телескоп» обретет отныне деятельного сотрудника.

«Жить мне недурно; у меня особенная комната, – сообщает Белинский родным, – а так как он сам (то есть хозяин квартиры. – И.В.) никогда дома не обедает, то для меня одного готовили постом скоромный стол…». Употребление в пост скоромного, конечно, не красит автора письма; можно, однако, предположить, что домашние Надеждина втайне догадываются о еретических наклонностях своего постояльца (вспомним его позднейшую реплику, в сердцах брошенную И.С. Тургеневу, который звал своего приятеля обедать: «Мы еще не решили вопрос о существовании Бога, а вы хотите есть!»)21. Как бы там ни было, надеждинская кухня в отличие от университетской не вызывает у Белинского никаких нареканий.

«Всемилостивейше уволенный» от alma mater Белинский, так сказать, не рвет с ней физической связи. Ибо квартира Надеждина помещается в ректорском доме – на территории Университета, у выхода в Долгоруковский переулок. Ректором в то время состоит профессор А.В. Болдырев, востоковед, знаток персидского и арабского языков и – по совместительству – цензор. Ректор, Алексей Васильевич, благоволит к Николаю Ивановичу, тоже профессору и – по совместительству – издателю «Телескопа». И когда Надеждин в 1835 г. покидает кафедру и выходит в отставку, он остается жить в ректорском доме.

Либерализм, как известно, наказуем. В 1836 г., под осень, Николай Иванович по-соседски занес Алексею Васильевичу для цензуирования очередную статью. Статья была по виду весьма ученой – и добрейший Болдырев за чаем ничтоже сумняшеся подмахнул ее: разумеется, не читая. Все совершилось по-домашнему. «Телескоп» вышел с «Философическим письмом». Последствия известны. Автор статьи официально был провозглашен сумасшедшим, «Телескоп» запрещен, его издатель сослан в Усть-Сысольск, а старик Болдырев уволен вчистую – без следуемого чина и пенсиона. Белинский, по счастью, отделался легким испугом.

(Меж тем, Долгоруковский переулок (куда, напомним, выходил ректорский дом) получил в позднейшие времена имя Белинского, а отнюдь не Надеждина или на худой конец Болдырева, как можно было бы ожидать).

«Чаадаевская история» как будто не имеет прямого касательства к Московскому университету. И в то же время она связана с ним множеством нитей. И это – закономерно. Университет становится не одним лишь средоточием научной и педагогической мысли, как ему и полагалось по штату. Он делается мощным фактором общественной жизни и, следовательно, вписывается в «большую историю». То есть, иначе говоря, – в судьбы страны. Не играя самостоятельной политической роли (а какое учреждение могло бы тогда с успехом ее играть?), Университет незаметно влияет на протекание общей жизни, на состояние умов – как интеллектуальная данность, как некое духовное существо. В пределах Российской империи у него нет каких-либо реальных конкурентов. Университет как корпорация не мог публично высказать своего мнения по тому или иному государственному, общественному, а в иных случаях – даже сугубо научному вопросу (например, относительно новейших идущих с Запада экономических и философских учений). Все это оставалось прерогативой верховной власти. Однако и в лекциях отдельных профессоров, и в их печатных трудах, и, наконец, в тех метафизических толках, которые возникали на Моховой, – во всем этом был сконцентрирован такой духовный заряд, который не мог не воздействовать на общее культурное пространство – Москвы, Петербурга, целой России. В этом смысле деятельность Университета далеко выходила за рамки чисто образовательных задач.

«Московский университет, – скажет Герцен, – свое дело делал; профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, И. Тургенева, Кавелина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и еще спокойнее лежать под землей».

На Моховой не только готовили к профессиональной карьере тех, кто мог похвастать университетским дипломом. Университет воспитывал поколения, приобщая их к высшим ценностям жизни, причем к таким, которые необходимы именно свободному человеку. Он был сообществом людей, для которых смысл жизни, поиск истины, постижение общих законов мироздания не были пустым звуком, а становились частью их нравственного существа – разумеется, в каждом случае в разных степенях и пределах. Университет прививал понятия о достоинстве и, как это ни парадоксально для России, – о правах человека. (Недаром с самого начала – и в XVIII и XIX вв. – до и после совершенной Сперанским кодификации российских законов, – столь важную роль в системе Университета играл юридический факультет – с глубоким изучением римского права и гражданских отношений различных народов и стран.)

Да, Университет делал свое дело: образовывал и воспитывал. Но в еще большей степени он нес свет просвещения – ту неопределяемую и в общем неосязаемую реальность, которая оказывалась существеннее многих явных и зримых благ. И сам источник этого света с годами становился все заметнее и ярче.

В раннюю пору существования Университета за недостатком национальных кадров там преподавали в основном ученые, приглашаемые с Запада, в основном из Германии. Но постепенно кафедры замещаются российскими подданными, нередко – его же воспитанниками. С течением времени нельзя не заметить и возрастания научного потенциала. Если в первое время Университет выступал главным образом в качестве ретранслятора знаний, что само по себе немало, то с середины XIX столетия он превращается в своего рода учебно-аналитический центр, порождающий целые научные школы и направления. В нем трудятся ученые мирового класса. Возросшие на университетских дрожжах исследователи не уходят в чистую науку: первыми ценителями их ученых гипотез остаются студенты.

(Даже В.А. Маклаков, заявлявший, что лекционная система представляется ему варварством, делает исключение для Ключевского, который, по его словам, есть живое опровержение его теории.)

Во второй половине XIX в. уже не встретишь таких «внеуниверситетских» фигур, как Карамзин, который в олимпийском уединении совершал свой исторический труд. Ни выпускающий каждый год по тому своей «Истории» С.М. Соловьев, ни блистательный, поражающий своей эрудицией, остроумием и смелостью научных суждений В.О. Ключевский, ни, позже, фундаментальный, вооруженный последним словом науки П.Г. Виноградов (будущий оксфордский профессор сэр Пол, возведенный в рыцарское достоинство за труды по аграрной истории Англии) – никто из них не был только кабинетным ученым. (Мы не упоминаем здесь великолепную плеяду выдающихся ученых-естественников, лингвистов и представителей точных наук: это не входит в нашу относительно узкую тему.)

Собственно, сама университетская наука предполагала соединение «кабинета» и «кафедры». Но содержание и того, и другого существенно изменилось. Из Университета почти исчезает свойственная прежним временам патриархальность. И хотя старый университетский служитель еще пытается развешивать по ночам белье на скелетах в анатомическом кабинете, сам анатомический кабинет не уступает лучшим европейским аналогам. Это относится ко всему: и к уровню научных исследований, и к характеру политических предпочтений. В последние десятилетия века здесь уже не найти ни патриотов шевыревского толка, ни глубоких славянофильских умов. Да и бессмертная уваровская триада давно не употребляется для практических нужд. Парадокс заключается в том, что «Московские ведомости» «львояростного» М.Н. Каткова, а затем – его идейных преемников, формально издающиеся от имени Университета и даже украшенные университетским гербом, были газетой антиуниверситетской (о чем, собственно, и толкует в своей записке В.И. Вернадский, настаивая на возвращении Университету его типографии). Профессура предпочитает либеральные «Русские ведомости». Страстному бульвару, где помещалась редакция катковской газеты, и Моховой, несмотря на их географическую близость, трудно было найти общий язык.

Скрытое противостояние таит в себе публичный скандал.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   60

Похожие:

Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconКонспект открытого бинарного урока (русский язык и литература) 9...
Цель урока – проследить общность судеб семей русских классиков во время Отечественной войны 1812 года, рассмотреть освещение темы...
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconКонкурс проводится роо «Союз журналистов рс(Я)»
Конкурс проводится роо «Союз журналистов рс(Я)» и являет собой индивидуальное профессиональное соревнование журналистов, членов Союза...
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconУрок в 8 a классе по теме: "Russian writers"
Составить и обсудить список имен русских писателей, произведения которых могут дать представление о русских людях партнерам по проекту...
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconКонцептуализация русских писателей-классиков XIX века Л. Н. Толстого...
Концептуализация русских писателей-классиков XIX века Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского в англоязычной лингвокультуре
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconВоспитание нравственно-этической культуры у подростков на основе...
Работа выполнена на кафедре педагогики и яковлевоведения фгбоу впо «Чувашский государственный педагогический университет им. И. Я....
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconКалендарно-тематическое планирование по предмету (курсу) литература...
Введение. Литература и история. ( Интерес русских писателей к историческому прошлому своего народа. Историзм творчества классиков...
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconРабочая программа
Цель урока – проследить общность судеб семей русских классиков во время Отечественной войны 1812 года, рассмотреть освещение темы...
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconРеферат Интересные факты биографии русских писателей
Именно в это время русская литература вышла на мировой уровень, и имена наших классиков знает сейчас буквально каждый. Но что, кроме...
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconКонспект учебного занятия по теме «Рукопашный бой»
Цель урока – проследить общность судеб семей русских классиков во время Отечественной войны 1812 года, рассмотреть освещение темы...
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconРеферат на тему: «Почва и человек»
Диссертация В. В. Докучаева была посвящена судьбе русских черноземных степей, охваченных страшной болезнью истощения: падением почвенного...
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов icon«живите с совестью в ладу» Информационный бюллетень
К 60-летию со дня рождения В. Д. Нестеренко, поэта, журналиста, члена Союза писателей рф, члена Союза журналистов, лауреата премии...
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconНачальная общеобразовательная школа №992 «излучина» Конспект развивающего...
Цель урока – проследить общность судеб семей русских классиков во время Отечественной войны 1812 года, рассмотреть освещение темы...
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconПлан недели Русского языка и литературы (с 11. 03 – по 17. 03 2014 г.)
Конкурс на лучшего чтеца прозаического произведения современных русских писателей среди 5 классов
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconТема урока Кол-во часов
...
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconКалендарно-тематическое планирование по литературе в 10 классе
Познакомить с основными темами и проблемами русской литературы XIX в., художественными открытиями русских писателей-классиков
Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов iconМетодические рекомендации по изучению дисциплины б. 14 История русской...
Цель урока – проследить общность судеб семей русских классиков во время Отечественной войны 1812 года, рассмотреть освещение темы...


Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
100-bal.ru
Поиск