Скачать 10.98 Mb.
|
А там молодой подрос, его подкормил, продал... И пошло, и пошло. Птицы прилетели к тому месту, где был храм, чтобы рассесться в высоте под куполом. Но в высоте не было точки опоры: храм весь сверху донизу рассыпался. Так наверно и люди приходили, которые тут молились, и теперь, как птицы, не видя опоры, не могли молиться. Некуда было сесть, и птицы с криком полетели куда-то. Из людей многие были такие, что даже облегченно воздохнули: значит, Бога действительно нет, раз Он допустил разрушение храма. Другие пошли смущенные и озлобленные. И только очень немногие приняли разрушение храма к самому сердцу, понимая, как же трудно будет теперь держаться Бога без храма — ведь это почти то же самое, что птице держаться в воздухе без надежды присесть и отдохнуть на кресте... — А может быть и так, — думали они, — что все это отрицание приводит каждого к пересмотру того, что считалось и действительно было положительным, но износилось и требует капитальной очистки и возобновления. После революции все имена должны приблизиться к своим телам, и так, что если назовет кто-нибудь имя, положим, Бог, то это и будет сам Бог с существом своим, а не просто имя-звук, как было допрежь. Вот именно потому так и тревожно теперь жить, что каждому нужно установить существо того, что он просто лишь называл... <На полях:> Раньше на кресте этого храма любили птицы отдыхать, а под куполом множество их гнездилось... <На полях:> — Революция требует от каждого имя к телу приблизить, и если Бог, например, то гтобы имя Бог, ставши пустым, пропало, а явилась безымянная сущность... Революция идет за сущность и против имени пустого. 20 Января. Сиротская зима продолжается. Время как бы остановилось. В предрассветный час жутко... оттепель-ное небо, и слышу я: «Проснись, писатель, друг мой, и больше не жди к себе нечаянной радости, подарка и желанного гостя, закрой калитку и ложись спать прямо в заплатанных своих штанах и дырявых валенках». Вся ли наука такая, — не берусь судить, та наука, которая исследует причины явлений, делает открытия и устанавливает законы, имеет свойство скрывать личности своих творцов, и человек науки часто даже имя свое переплавляет в сделанное им изобретение: так вот физик Реомюр до того скрылся в ртутный термометр, что редкий при слове Реомюр подумает о человеке. В искусстве нет никаких законов, форм и тем, укрывающих личность, ни за какою темой, самой великой, даже за Богом, не скроется художник, — что делать, страшно сказать, но ведь в «Тайной Вечере» Леонардо больше Христа... <На полях:> Всякий истинный художник непременно по своему лигному вкусу смещает кагество и потому является революционером. Ну так вот, начинаем рассказ. Жили-были два брата, Реомюр и Леонардо. Реомюру хотелось прославиться, и он стал заниматься полезными для людей физическими силами. Леонардо хотел Бога прославить и сам в себе умалялся до последнего червя. Великий Аллах... Все эти мысли пришли мне в голову от ужасной обиды в нашей беспощадной жизни: обидно, что они обогнали... они узнали какой-то секрет, раскрывающий им тайный замысел всякого художника. Теперь больше не укрыться... Раньше не смели, но пятилетка им помогла, осмелились и перешли черту. Теперь храм искусства подорван [произведенными танками], и это больше не храм, а груда камней. Но мы, художники, как птицы, вьемся на том месте, где был крест, и все пытаемся сесть... — То совершенно отрицательное, чему мещанство противопоставляет свое бытие: «бей отца!» и «чти отца». Последнее, конечно, сильней, потому что сын же сам делается отцом... Трагизм коротенького бытия сына, идущего против отца... Медведи. Обложка и разворот. Тигрик облаял медвежью берлогу в одном из самых глухих уголков бывшей Олонецкой губернии в Карго-польском уезде в десяти верстах от села Завондошье, в Нименской даче, в квартале 13-м. Павел Васильевич Григорьев, крестьянин и полупромышленник, услыхав подозрительный лай, отозвал Тигрика, продвинулся очень осторожно через еловую чащу и на небольшой полянке под выворотнем в снегу разглядел довольно большое чело берлоги. <Приписка:> Это не диво на севере. У Павла есть один сродственник, кум Ермоша, так он раз медвежат обидел, явилась медведица, кажется, — пропасть бы. А он ударился на землю. Медведица обнюхала его... Кум Ермоша одного порядогного медвежонка даже ремешком застегал. Спокойный характером и опытный охотник Павел, чтобы совершенно увериться, прошел на лыжах возле самой берлоги, он хорошо знал, что зверь никогда не встанет, если идти не останавливаясь. Так он прошел и уверился, продушина в снегу была от теплого дыхания, медведь лежал в берлоге <приписка: был у себя>. После того охотник сделал на лыжах круг, по которому он время от времени будет, не приближаясь к берлоге, ходить и следить, не вышел ли зверь. Проходя этот круг, он время от времени на клонялся и концами пальцев оставлял следы, чтобы по этим чирканьям узнавать самому этот настоящий круг от ложных. Немало потом он наделал этих ложных кругов, чтобы сбить охотников по чужим берлогам. Через несколько дней после этого события Тигрик облаял и второго медведя в двадцати верстах от села Завондошье той же Нименской дачи в квартале 17-м. В этот раз зверь лежал под выворотнем на виду. Павел чуть не наехал на него, в самый последний момент отвернув лыжи. Всего в трех шагах от себя он видел спящего зверя, полузанесенный снегом темно-бурый круг. Только уже после, когда недалеко отсюда он нашел другую, покинутую лежку того же самого зверя, он догадался, что медведь был большой, и вот эта догадка и была первой причиной того, что обе берлоги достались не Вологодским, а нашим Московским охотникам. Вологодские давали по пятьдесят рублей за берлогу, Павел просил по девять рублей за пуд, рассчитывая на большого зверя. Во время переговоров с Вологдой Павел на счастье послал письмо в Москву в Союз охотников. <Загеркнуто:> Мне слугилосъ быть в Союзе, вероятно, в тот самый день, когда было полугено это письмо. Стремясь обделать свои дела обыденкой и к ве-геру приехать к себе в Сергиев, я быстро обегал издательства и редакции, оставался один «Огонек», но сил моих не... Эта волна медвежьего запаха, попавшая сначала в нос Тигрика, потом в сознание охотника Павла в Завондошье, в Вологду, в Москву, очень возможно, и не дошла бы до меня, если бы я не устал от беготни по своим делам в Москве, где бываю всегда обыденкой. Мне оставалось заглянуть в «Огонек», но вблизи находился «Московский охотник», и я решил на короткое время завернуть к ним в чайную и отдохнуть. Чудесный мир в этой чайной комнате, где собираются охотники и часами мирно беседуют, <загерк-нуто: кто> старые о былом, оагеркнуто: кто> молодые о будущем. Никаких разномнений. Все очень похоже на сказку, соединяющую старого и малого. <Приписка:> В этот девственный мир оагеркнуто: еще не проникли>, не спорят о формализме, конструктивизме и других литературных поветриях. Нет такого места на земле, где бы так дорожили писателем, если он хорошо изображает охоту. Тут я однажды пожилому охотнику... Сейчас нет на свете такого места, где бы так дорожили писателем, изображающим охоту. Но было раз, одному пожилому охотнику я дал Гоголя, и тот открыл ему целый мир. Как счастлив был этот человек, не читавший Гоголя, как я завидовал ему. Но теперь вышло так, что тот же старик завидовал мне: я, всю жизнь занимаясь охотой, ни разу не бывал на медвежьей берлоге. «Да как же вы?» — спрашивали меня удивленно. Тут я познакомился с первым письмом Павла и обещал, если все сладится, ехать. Так медвежья волна дошла до меня. Отдохнув в чайной, я отправился в «Огонек» и между прочим проболтался в беседе с редактором о предстоящей медвежьей охоте. Известно, какое преувеличенное изобразительное значение придают фотографии в иллюстрированных журналах. Пыл редактора передался и мне, я обещал ему, если поеду, взять с собой их фотографа. «Если убьете медведя, — сказал редактор, — решусь на обложку и дам разворот». Я не понял, он пояснил: на обложке будете вы с медведем, и на обеих страницах развернутого журнала все фотографии только медвежьи. «Будьте уверены, — сказал он еще раз, прощаясь, — у вас будет обложка и разворот». Невозможно автору давать честное слово и клясться в правде написанного, все это читателем принимается лишь за изобразительный прием. Я даю не писательское, но охотничье честное слово нашего Московского союза, что не о себе думал, когда в ответ на присланную мне через несколько дней телеграмму о благополучном продвижении переписки с охотником Павлом подтвердил согласие ехать и просил телефонировать в «Огонек» о фотографе. Мне хотелось сделать удовольствие охотникам, зная, как все они любят сниматься с ружьями, зверями и собаками. Но оказалось, что медвежьи охотники люди серьезные, им важен медведь, <приписка\ не собственные лица на бу маге>. Лишний человек, особенно фотограф, для них только горе. Они были в отчаянии и только из уважения ко мне позвонили и фотографу. Тот по телефону запросил, первое, может ли он на охоте пользоваться лестницей, и второе, где достать спецодежду, в которой ему можно легко бегать. В чайной до вечера был оагеркнуто: гоме-рический> хохот, и медвежьи охотники успокоились: фотограф не будет мешать и в решительный момент убежит. Вскоре после того Павел прислал последнее письмо, в котором неясно просил за одну берлогу шестьдесят рублей, а за другую по весу зверя. На неясное письмо был дан неясный телеграфный ответ, но с точным обозначением дня приезда. Дело было покончено, медведи остались за московскими охотниками, а Павел стал проверять круги, каждый раз прибавляя к этим оагеркнуто: настоящим> медвежьим окладам <приписка: отметки своими пальцами по снегу> оагеркнуто: с чирканьем> пальцев по снегу и ложные>. Первая берлога. Одни говорят, будто первое впечатление всегда обманчиво, и проверяют его. Другие, напротив, отдаются первым впечатлениям как единственно верному источнику познания мира. Я принадлежу к последним и верно могу говорить только о том, что впервые увидел своими глазами и удивился. Весь вопрос для меня только в том, чтобы увидеть предмет именно своими глазами. Никогда ни одного впечатления не получал я от зверей в зоопарках такого, чтобы оно имело какое-нибудь значение и для других. В зоопарке я не могу смотреть на медведя своими глазами, и он там не у себя: медведь в зоопарке, как говорят, сам не свой. И если бы в настоящем лесу на одно мгновенье мне удалось увидеть настоящего медведя, просто по своему делу переходящего поляну, мне кажется, я знал бы о нем во много раз больше, чем целыми днями разглядывая его в зверинце или на улице, заключенного в цепи. Где-то в Америке есть огромный парк, где медведи живут на полной свободе. Там можно остановиться в гости нице и, гуляя в парке, можно встречаться с медведями или наблюдать их целыми днями у помойной ямы, занятых вылизыванием банок с остатками сладкого консервированного сгущенного молока. Мне довольно бы увидеть было хоть одну банку с консервами, чтобы мое впечатление как открывающее что-то новое совершенно потеряло свою силу, и где-то в глубине сознания стало скучно и не удивительно: медведь у банок с консервами не настоящий, он не у себя, он сам не свой. Мне думается даже, что если бы случайно пришел медведь в наши Московские леса и мне удалось бы поохотиться на него <приписка: убить> в этих условиях, то едва ли бы захотелось отрываться от дела и рассказывать об этой охоте: убил и убил. Но о медведе в Каргопольских бесконечных таежных лесах рассказ совершенно другой. Там теперь, как представлю себе эти северные худые высокие ели, эти снежные пуховички, по [пушинке] насевшие на торчках бурелома, непременно вспоминаю и грустное лицо женщины с рыбьим хвостом, и смешного старичка <приписка: двух дев Сильвию и Оли-вию>, и Аполлона, и чего-чего только там нет! Но самое удивительное, что когда я ехал потом обратно, я опять узнавал оагеркнуто: эти снежные фантастические обра-зы>; <приписка: в снегах Сильвию и Оливию> и только по ним <приписка: этим фантастическим образам> догадывался, где мы были и сколько было до дому. Самый же фантастический образ и в то же время самый действительный, по которому я чувствую себя самого, свою кровь, свое сердце и ум, это темно-бурая голова из-под выворот-ня, занесенного снегом, она вырастала из снега, как на восходе луна, как солнце, так же медленно и неуклонно и неизбежно, а я стоял в восьми шагах и целился... <На полях:> Разбор сражения. Сирин и Алконост, северная Сильвия и южная Оливия. Полная луна, Венера в кулак, Большая Медведица, все небо со всеми звездами так освещали снега, что мы различали следы не только лисиц, зайцев и белок, но даже цепочки тетеревей и белых куропаток. В семи верстах от станции было село Завондошье. В двух комнатах избы Павла на полу разоспалось все его бесчисленное семейство, Тигрик не стесняясь ходил по старым и малым. Но когда мы постучались, пришли в движение, спящих ребят убрали в одну комнату. Расчистили стол. Возник самовар, и фотограф очень осторожно, вполголоса, как в самых хороших домах, спросил бородатого хозяина Павла Васильевича: — Скажите, пожалуйста, Василий Павлович, где у вас здесь уборная? Нас пропасть разделяла с фотографом: зачем нам его фотография? а наши животрепещущие разговоры ему представлялись спецразговорами. А между тем, какие же это спецразговоры, если от того или другого решения, как оказалось потом, зависела жизнь... У меня не было штуцера, я взял легенькую свою бекасиную гладкоствольную двадцатку с жаканами. По книгам я знал, что с жаканами да еще при двадцатке выходить на берлогу рискованно. Мне так представлялось, что действующим лицом я и не буду и пущу свои пули только при несчастье. Все оказалось по-иному. Я был хозяин берлоги, другой хозяин был чех — буду условно называть его Грек, — стендовый стрелок со штуцером, но тоже новичок, третий охотник, старый медвежатник, не имел берлоги, он ехал распорядителем, защитником, учителем. Мы стали сразу звать его «Крестным». — Я бы не вышел на берлогу с двадцаткой, — сказал он, — но мы будем вас защищать, выходите оагеркнуто: На вторук» — Нельзя ли мне посмотреть и стрелять во второго медведя? — робко попросился я. оагеркнуто: — Непременно на первую, — сказал Крес-тный.> — А может быть, второго не будет, — ответил Крестный, — кто же будет описывать нашу охоту? И я знаю, вас не удовлетворит положение фотографа, без страсти вы не напишете. И, не бросая жребия, предложил Чеху первую берлогу с первым выстрелом уступить. <Загеркнуто: Тот согласился> <На полях загеркнуто: Мне пришлось согласиться, чтобы не прослыть трусом.> Отказаться — значило прослыть трусом. Конечно, и жаканом можно отлично убить, но... Всякое время имеет свою технику и своего артиста. Будь теперь эпоха охоты на медведя с рогатиной и я на высоте <загеркнуто: уме-ния> искусства с ней обращаться, то это нисколько не страшно: гибнут неискусные, артисты гибнут случайно. Теперь время штуцера с экспрессными, ужасно разрушительными пулями, а с жаканом идут кустари, я не в эпохе, я не первый — вот что обидно. Мы спали два-три часа и утром, не торопясь, пили чай. Великий дипломат и политик в медвежьих делах, наш Крестный только в самый последний момент, когда все было собрано, решительно заявил Павлу: мы даем или по 60 р. за берлогу, или по 9 р. за пуд, но одну берлогу на вес, другую... мы не согласны. Павел опустил голову и крепко задумался. Это не был подмосковный лукавый мужик с его штучками, присказками и всякими финтифлюшками. Северный охотник думал прямо, глубоко, решительно и верно. И когда он сказал коротко: «на вес», Крестный возликовал, это значило, медведи были не шуточные. Лошади были готовы, все собрано, только садиться, и вдруг фотограф требует лестницу. Нельзя же смеяться в глаза. Мы осторожно уверяем, что охота безопасна, а лестница не поможет. Но фотограф даже и не понимает наших намеков: ему решительно нужна лестница. Мы начинаем сомневаться в своих предположениях. Приносят и погружают длинную лестницу. |