Скачать 1.45 Mb.
|
самоотрицание материального, природного, физического. И когда человек забывает об этом, обособляется от природы и не хочет ждать «милостей» от нее, а вырывает их с корнем, то природа мстит ему беспощадно и напоминает: не будь свиньей под дубом вековым, ведь эти желуди на мне растут и подрываешь ты собственные корни. Идеальное – это представление одного в другом, сущности вещей одной природы в сущности вещей другой природы, мало что имеющей общего с первой. Это не отражение, а именно отображение, вследствие чего отображенное совсем не похоже на отображаемое. Могут сказать, что все это – «фактики в мире галактики», что все эти «тонкости» и «оттенки» интересны разве что только специалистам, упражняющимся в поисках потаенных смыслов в том, что и так понятно, т.е. наводящих «тень на ясный день». Так конечно бывает. Но не в этом случае. Кризис мировой финансовой системы, драматически разворачивающийся у нас на глазах, - это как раз то самое, о чем говорил Ильенков. Кризис ни к черту не годной «иде альности». Как этот кризис понять? Реальная, т.е. материальная, физическая экономика к началу «кризиса» оставалась той же самой: сколько производилось товаров вчера, столько же производится и сегодня. Зашаталось и затрещало именно «отображение» реальной экономики в «ценных бумагах», т.е. экономика бумажная. Заговорили также о «кризисе доверия». К чему и к кому? А к этим самым бумажкам и к банкирам, которые эти бумажки увязывают с несуществующими «ценностями». Обнаружилось, что им не соответствуют ни золотые запасы в Форте Нокс, ни товарные массы на рынке, ни резервы в банке. А если они обеспечены только «честным словом банкира», то пусть не все, но многие из этих банкиров отличаются ли чем-нибудь от «воровки на доверие»? А сейчас заговорили и о том, что самая авторитетная в мире бумага, якорь спасения – доллар, защищенный подписями, портретами и «Всевидящим оком», обеспечен только типографскими мощностями Америки, Это что же за экономика такая, в фундаменте которой не объективное, а именно субъективное – доверие. И, конечно, тут же – «моя твоя не понимай». Ну а с «рынком» еще интереснее. Рынок у нас –«крайня степень» всей этой нелепости с «отображением». Он уж совсем «идеальный». Это пространство, где решительно все можно купить – хоть чиновника, хоть судью, хоть «главу местной администрации», хоть «девочку для радости»…И все можно продать – хоть собственную почку, хоть собственную дочку, тоже «для радости» лохматого ублюдка. Чем не «идеал»? Еще хуже то, что если рынок – это сердечно-сосудистая система, то у нас эта система гоняет «сюда» чужую кровь, товары не нами произведенные, а туда – нашу «черную кровь», кровь нашей черной земли, но в обмен на их зеленую. Интересны и пропорции: «там» черная кровь упала в цене почти втрое, «тут» - на десять-двадцать копеек. Так что вот это хоть и реальное, реальнее некуда, но не материальное, а именно идеальное, но в Ильенковском смысле, а не в смысле «идеала». Вот такие пироги.
И ПРАЗДНОШАТАНИЕ МЫСЛИ. Философия Ильенкова – это материализм. Но не тот, что «вещество» и ниже пояса, а тот, что «крайня степень вещества». Та степень, где материальное превращается в идеальное, где тело, просто тело становится «мыслящим телом». В Третьяковке висела (возможно и сейчас висит) любопытная жанровая картинка Владимира Маковского: «Беседа. Материалист практик и идеалист теоретик». За столом с бутылками и самоваром двое. Один худой и увлеченный ведет наступательную беседу. Другой – толстенький, розовощекий задумчиво слушает и ответственно кушает, как тот самый Васька-кот. Первый, несомненно, - материалист-практик, в чем душа держится; второй – несомненно идеалист-теоретик, отрицающий «принцип вещества» в теории и следующий этому принципу на практике. Первый и есть Ильенков. «Времена меняются и мы меняемся с ними». И еще: «О времена, о нравы!» Говорить об Илльенкове, не упомянув философский «интерьер» нашего времени – значит не договаривать. Контекст мировой философии обязывает вообразить Ильенкова в ландшафте современной философии, прежде всего философии постмодернизма, хотя Ильенкову она не была знакома. А вообразив, мы находим, что аргументы постмодернизма, например, Жиля Делеза, были загодя опровергнуты Ильенковым. В античности Э.Ильенков находит зачатки основных идей и проблем западноевропейской философии от схоластики до наших дней. Главные линии этой драмы, ее основные конфликты, включая и конфликты современной философии, уходят корнями в неразрешенные противоречия философии античной. Даже самые оригинальные, самые экзотические и парадоксальные «дискурсы» новейшей философии обречены на «вечное возвращение» к своим истокам. Уже после смерти Э. Ильенкова было шумно отпраздновано «низвержение Платона», а вместе с ним и всей философской классики. Именно с этого начинает Жиль Делез все предприятие «выворачивания наизнанку» этой классики. Но схема-то остается прежней, меняются лишь наименования и оценки полюсов. Правая перчатка остается той же самой, только сегодня надевается на левую руку. Делез зорко подметил и ярко осветил «ахиллесову пяту» философии Платона, а заодно с ним и всей «линии» классического рационализма («связки» «Платон – Гегель») и направил стрелы своей критики именно в эту точку. Эта «ахиллесова пята» - платонова «онтология». (Его «гносеология» исчерпывается теорией «воспоминаний», т.е. психологией). Истинным, подлинным бытием, объективным Платон объявляет определенность , устойчивость, порядок, меру, всеобщность, необходимость, четко очерченный, однозначный и неизменный (вечный) «смысл», «идею». Именно так понятому бытию у него противостоит «неистинное» – неопределенность, текучесть, «бывание», «становление», единичность, бесформенность, многосмысленность – «мнение». Все, что связано с чувственно данной «материей», тонет у него в темной яме «небытия». А на каком основании первым определениям ( инвариантам) приписывается статус объективности, истинности, а противоположным – субъективности, «мнения»? Не приведены Платоном такие основания. Делез поэтому прав, рассматривая онтологию Платона как порождение «бюрократии чистого разума», втаптывающего, утрамбовывающего многоликость подвижной, текучей, никогда не равной себе реальности в прокрустово ложе «идей», в которых Делез видит лишь «матрицы», налагаемые на эту реальность, произвольные «паузы» и «остановки». От Платона пошло деление всего сущего «надвое». Реальность была рассечена на две половинки, одна – оставлена, другая – выброшена. Одни категории были занесены в графу «истинное», другие – в «ложное». Бытие – небытие, покой – движение, всеобщее – единичное, необходимое – случайное, необходимость – свобода, единое – многое, порядок – хаос, смысл – бессмыслица и т.д. На это опиралась и «гносеология» и логика. У средневековых реалистов, к примеру, всеобщее отождествляется с объективностью, единичное – с субъективностью. У номиналистов наоборот: единичность с объективностью, всеобщность – с субъективностью. Тот же подход и у эмпиризма XVII-XVIII вв. и много позже – у логического атомизма. Противоположный - у рационалистов. Одни категории проходят по ведомству «онтологии», другие – «гносеологии». Но единичное, взятое в отрыве от всеобщего, - такая же гипостазированная абстракция, как и всеобщее, оторванное от единичного, - «фантазм», говоря языком Делеза. Что же предлагает Делез? А вот что: взять за исходное другую «половинку» - «становление», «сингулярность», событие (не «бытие»!), неопределенность, бессмыслицу, «нонсенс», хаос. Он и пишет в своей «Логике смысла» о «власти» (!), «воцарении созидающего хаоса».16 Перчатка вывернута наизнанку, а с изнанки – то же самое, только «все наоборот». Это и есть то, что Мих. Лифшиц называл «логикой обратных общих мест». Хаос-то тоже абстракция, идея, просто другой «центр», и этим центром оказывается сам Делез, его «истина». Позицию эту можно сформулировать так: «Истины нет! – Вот истина»!» И эта позиция отстаивается напористо, даже агрессивно. Порицая все «привилегированные точки зрения», Делез именно своей выдает все привилегии истины. Чем власть «бюрократии чистого разума» лучше власти «бюрократии антиразума»? Лучшее опровержение Делеза – сам Делез. То, что мы находим в этом контексте у Ильенкова, есть «обыкновенная диалектика»: нет бесконечного без конечного, относительного без абсолютного, текучего без устойчивого, всеобщего без единичного, истины без заблуждения (и обратно)…Течение есть лишь там, где есть неподвижные берега. Задача мышления и состоит в том, чтобы удержать оба полюса и найти тот «момент истины», когда они тождественны. Это и значит встать выше и видеть дальше. Такие же противоположности – «онтология» и «гносеология». «Момент истины» - их тождество. Ильенков шел здесь по пути, намеченному Аристотелем и Кантом, вынесшим окончательный приговор «метафизике», где онтология противопоставлялась логике и гносеологии как учение о бытии учению о мышлении. Но критицизм трансцендентальный, эмпирический, логический, лингвистический упразднил самого себя еще словами предтечи постмодернизма Фридриха Ницше: «Жить так, чтобы не было в жизни смысла, - вот что становится теперь смыслом жизни». Ницше как в воду глядел. Последним словом постмодернизма, «Логики смысла» Жиля Делеза, оказалась бессмыслица, «нонсенс», хаос, абсурд и чушь. Логика деградации, декаданса, вырождения такова: сначала умер объект, затем до вселенских размеров раздулся пузырь субъективности, потом он лопнул, умер и субъект. Смерть субъекта и засвидетельствовал постмодернизм. Есть логика восхождения – прогресса, эволюции, развития. Об этом много писали и думали. Но есть и другая логика – логика нисхождения, упадка, вырождения, деградации. А о ней писали совсем мало. ХХ век заявил о себе декадентством. Декаданс – не обидная кличка. Это самоназвание. В философии эта логика выглядит так: от агностицизма и релятивизма к крайнему индивидуализму и иррационализму. Первый крупный шаг в этом направлении был сделан Кантом. Критика догматической метафизики с ее онтологическими абсолютами была справедливой: без гносеологии и содержательной познавательной логики «онтология» несостоятельна. Ведь то, что рассматривалось ранее как формы бытия самого по себе, оказалось одновременно и гипостазированными абстракциями. Однако этот шаг был оплачен тем, что на место метафизики «бытия», объекта встала новая метафизика – метафизика субъекта. Место объективного абсолюта занял абсолют субъективный. Абсолютом стал субъект. Метафизика не была упразднена, она просто повернулась лицом в другую сторону. В этом, а не в чем-либо ином исторический смысл кантова «коперниканского переворота в философии». Верная и глубокая мысль об активности познающего субъекта была сращена с главным тезисом субъективизма – с утверждением, что в фундаменте познания лежит не согласование наших представлений с объективной реальностью, но сотворение творческим воображением этой реальности. Эта новая «гносеология» оказалась новым, гносеологическим креационизмом и новой, гносеологической теологией. Место Бого-творца занял субъект-творец. Новая гносеология оказалась и новой метафизикой, по тому что на место реального, живого, эмпирического субъекта встал сверхприродный надиндивидуальный, тоже мистический трансцедентальный субъект, вскоре превратившийся в новый абсолют у Фихте – гипостазированная абстракция. (А уже в наши дни некоторые известные философы-марксисты заговорили даже об интерсубъекте, «интериндивиде», размещенном не во мне, и не в тебе, и не в нас как общности, а в промежности между нами). Знание у Канта и сотворяется этим субъектом из аморфного материала ощущений и по собственным, априорным законам «чистого разума». В философии субъективизма, отталкивающейся от Канта, прочно утвердился и приобрел видимость аксиомы-самоочевидности тезис о том, что разум познает только то, что он сам и сотворил и именно в меру того, как он способен творить. Казалось бы разумно и прозрачно: «Я тебя (мир) сотворил, я тебя и пойму». Но за это тоже пришлось заплатить очень дорогую цену: познание мира превратилось в самопознание разума, субъекта, духа и т.д. Реальность, независимая от сознания и воли субъекта, была отброшена как нечто лишнее. С этого рубежа и стартовала философия самопознания: разум сам себя сотворяет, сам с собой сочетается и сам через себя кувыркается, сам для себя и муж и жена, и отец, и сын. И получает удовольствие самообладания. Сказанное Э.Ильенковым об идеализме Гегеля справедливо и для всякого идеализма: «…под грандиозно глубокомысленной конструкцией гегелевской философии скрывается на самом деле пустая тавтология: «Мы мыслим окружающий мир так и таким, как и каким мы его мыслим». Вследствие этого «бытие», «субъект», природа и история «изображаются» как нечто само по себе бесформенное, пассивное глинообразное».17 Индивидуалистический нарциссизм. Что вымыслили, то и познали. За пределы вымысла так и не вышли. Трансцендентальный субъект, вносящий порядок в хаос ощущений, в пеструю и аморфную «материю» опыта, глину, творящий мир в своем воображении, подчиняется только себе, тому порядку, который дан в структуре чистого разума. Разум творит мир представлений, мир и есть представление, и порождает этот мир представлений сверхпредставление, упорядочивающее «Я». У Канта это «Я» еще нуждается в материале для работы, как горшечник в глине, а у Фихте уже нет. «Я» творит «не-Я» вместе с «вещью в себе», стало быть и глину. Еще шаг вперед и мир как представление предстает уже как воля, абсолютная воля. Это Шопенгауэр. Чистый разум становится чистой волей, чистая воля – чистым произволом – «волей к власти» Ницше, чистый произвол – властью хаоса. А это уже постмодернизм. Делез и пишет в своей «Логике смысла» о «воцарении созидающего хаоса». Старая философия, ориентированная «онтологически», имела в своем фундаменте логику «центрации», говоря языком Делеза, т.е. монистического построения «принципиальной схемы» объективной реальности, в центре которой, например у Платона, находились вечные и неизменные объективные сущности – идеи, «инварианты» вечно меняющегося, текучего мира, выстраивающиеся в пирамиду, на вершине которой ослепительно сверкал Идеал. «Коперниканский переворот» Канта заложил фундамент того, что в ХХ веке Делез назовет «децентрацией» и «деконструкцией». И у Канта, и у Фихте, и у Гегеля еще есть уверенность в том, что эту уже разрушенную и превращенную в глину, в прах объективность можно собрать вокруг нового центра – деятельного, творческого, у Гегеля - общественно-исторически возникшего - субъекта. Именно поэтому их философия – классика. В «неклассической философии» этого уже нет. Трещина во всем этом построении стала катастрофически разрастаться, когда Ницше объявил, что «Бог умер», с ним вместе умер и «абсолютный субъект» и остался только голый индивид на сыпучем песке или на скользкой глине («скольжение» у Делеза – категория). Теперь на первый план и в философии, и в искусстве на смену всеобщему и необходимому, законам порядка и красоты приходит особенное, индивидуальное, уникальное, наконец – «элитарное», а со всем этим хаос, безобразие и произвол. На месте «бытия» оказывается только «бывание», на месте всеобщности – сингулярность, на месте личности – особь. И в этом кратиловом потоке барахтается и человеческое «Я», которое есть тоже не имеющий ни меры, ни внутреннего образа «поток переживаний» - фикция. Вне меня фикция и сам я фикция. Вне меня поток, и сам я потек. И если у Кратила в одну и ту же реку нельзя войти и единожды, то у постмодерниста и в самого себя войти невозможно: внутри – то же самое, что и во-вне. Все течет, теку и я – из ниоткуда в никуда. Однако течение-то есть только там, где есть и неподвижные берега. А если потекут и берега, исчезнет и течение. Это же аксиома релятивизма. Постмодернизм вместе с диалектикой сломал и тот сучок, на котором сам и висел, вернее – повесился. Последнее – не наше ругательство-преувеличение. Постмодернисты сами заявили о себе как о «клиницистах культуры». Психоаналитик в комфортной, располагающей обстановке внимательно и сочувственно выслушивает исповедь бредящего клиента. Выслушивает и ставит диагноз, опираясь на «понимание». Постмодернист прав: какое же это понимание, если ты не можешь войти в этот мир бреда? Что ты можешь понять, если сам не сошел с ума? Сойди с ума, и ты поймешь мои терзанья. Постмодернист не шутит. Он сходит с ума. Он не ставит диагноз, сидя на диванчике под зеленым абажуром и умненько наблюдая клиента. Он судит о состоянии, находясь в этом состоянии, и предъявляет свой диагноз наглядно, с высшей степенью достоверности, ибо он знает, что такое хаос. Он сам есть этот хаос. Он поставил эксперимент на самом себе и получил неоспоримое доказательство. Но, поставив диагноз, он уже не может лечить. Он сам уже есть болезнь. Безудержный критицизм, для которого все, что признается нормальным человеческим сознанием объективно существующим и который это признание объявляет нелегитимным, незаконным, вырождается в самый тупой, упертый догматизм. Постмодернизм поэтому опровергает не только себя самого, но и всю релятивистскую, субъективистскую, индивидуалистическую традицию. М.А.Лифшиц верно когда-то сказал, что модернизм (а с ним, добавим, и постмодернизм) – это вовсе не искусство, а философия. Вот главные этапы его инволюции. Первый шаг – своеобразие, оригинальность, уникальность видения (я вижу так, как не умеет видеть никто другой). Второй шаг – уникальность художника. Его неповторимость и есть тайна художественного порядка. Не мгновение запечатлевается на полотне в художественном порядке, а художественный порядок вторгается в жизнь и конструирует новую реальность. Этот порядок не вне, а в самом художнике. Дело не в том, что он изобразил, а в том, что есть он сам. Он узнаваем. Не порядок жизни узнаваем, нет. Узнаваем художник, узнаваем Пикассо. Это он, его уникальность и есть производящая причина порядка. Он законодатель. Отсюда уже «рукой подать» до того художника, который сказал: Я плюнул, и это и есть факт искусства. А это уже последний, третий шаг. Плевок не обязательно должен быть художественным. Если плюнешь ты – это будет просто плевок, а если плюну я – произведение искусства, которое стоит больших денег. И вы, любители редкостей, купите этот плевок, как покупаете у моего собрата по ремеслу его экскременты в пробирочке с ценником. А что? Вы боготворили абсолютную оригинальность – покупайте уникальность. Вы этого хотели? – Получите! Этот бесспорный, восхитительный, уникальнейший и омерзительнейший беспорядок. Вы мир вне вас расценивали как дерьмо? – Вот и получите мое абсолютно уникальное дерьмо. Заплатите и успокойтесь: вы получили именно то, что хотели, что искали. «Кто ищет, тот всегда найдет!» Устраните из сознания объективную реальность как нечто лишнее и человек тут же превратится в тихопомешанного Нарцисса, любующегося собственным отражением или «произведением». Устраните это «не-Я», отождествите бытие вне мысли с бытием только в мысли, поставьте на место материи-реальности свои образы и галлюцинации – тут же окажетесь в дурдоме. Противоречивое «тождество и нетождество» отражаемого и отраженного, равенство и одновременно неравенство образа и объекта и есть «вечный двигатель» культуры – и философии, и науки, и искусства, и морали, вечный двигатель творчества. Отождествите намертво выражаемое и выражение, примите всерьез, что выражаемое – лишнее, и вы убьете творчество. Как уст румяных без улыбки Без грамматической ошибки Я русской речи не люблю (Пушкин). Почему же? Да потому, что «грамматическая ошибка» - это намек на то самое вне меня сущее, бесконечное, неисчерпаемое, хаотическое, лишенное образа, порядка и меры, что просится в образ и ускользает от него. Лишенное не потому, что вообще не имеет в себе ни порядка, ни меры, а только потому, что этот порядок еще скрыт от нас. Работа мысли и воображения и философа, и ученого, и художника, и поэта как раз и состоит в том, чтобы выразить невыразимое, найти меру в безмерном, устойчивое в текучем, закономерное в случайном, порядок в хаосе. Найти, открыть, а не сотворить. А найдя, разочароваться. Неудовлетворенность мыслителя, ученого, художника своим творением – общее место биографий всех великих. И снова искать, и снова находить. Полное, мертвое равенство высказываемого и высказывания – смерть для творчества. Именно это имел в виду Ф.Тютчев: «Мысль, высказанная, есть ложь». Должно непременно остаться невысказанное, недосказанное. Оно и есть свидетельство неустранимого присутствия объективного вне субъективного, но одновременно и его бытия в сознании. Почему эскиз всегда интереснее законченности, выписанной до последней морщинки картины? Тут ведь не просто уловка художника заставить нас самих пошевелить извилиной. Художник говорит, что изображаемое больше изображенного. Это – не психология, это, если угодно, онтология. Психология же – сама собой. Художник сам стоит перед бытием и ставит нас в такую же позицию. «Грамматическая ошибка» - это ровно то же самое, что и легкая неправильность («губка») черт Лизы Балконской у Толстого, или чуть удлиненная шейка Нефертити. – Это та легкая неправильность, которая подчеркивает прелесть. Вглядитесь в «совершенную», мраморно-холодную, безупречную красоту Элен Безуховой и вы увидите, убеждает нас Толстой, что о ней не скажешь, «прелесть», как и о той, силиконово-фарфоровой, кукольной красоте, которая сегодня кривляется с экрана. Времена меняются и мы меняемся с ними. Но меняться-то можно по-разному. Уверен, что и среди читателей этих страничек найдутся и «такие праздные счастливцы, ума недальнего ленивцы, которым жизнь куда легка!» (Пушкин), которые скажут: «Такое нынче не носят». Такое изменение – не новость. Так было и так будет, «доколь в подлунном мире» живы будут праздношатающиеся мысли. Но есть суждения другого сорта, близкие к смыслу слова «измена». Среди всех измен, всех предательств самая подлая – предательство памяти отцов, того самого, что в фундаменте «самостоянья». Еще раз скажу: на девять запретов всего одно «предписание» - «чти отца своего и матерь свою». Предательство «отцов» - предательство самого себя, измена человеческому в человеке, «нашему» в «моем». Философское выражение этого умонастроения измены – «неклассическая философия» и ее последний и самый громкий писк – постмодернизм. Постмодернизм – не мода, вернее – не главным образом мода. Постмодернизм – явление серьезное, очень серьезное. И он сам знает это. Он – симптомокомплекс, синдром смертельно опасной болезни наступившего века. Истина индивидуалистического фундаментализма – хаос, отрицание индивидуальности, самого принципа индивидуализации. Постмодернизм беспощадно предъявил миру эту истину, и не только предъявил, но и воспроизвел западноевропейский индивидуалистический эксперимент на самом себе. В самом деле, как эволюционировало искусство последних полтора столетия? Наивный реализм полагал, что красота и порядок – «там», в реальности, в природе, в жизни. Задача художника – заставить говорить саму реальность чистым, внятным, членораздельным языком искусства. Правда искусства – правда самой жизни. А что есть жизнь? Вы найдете в ней столько же высокого, сколько и низкого, столько же прекрасного, сколько и безобразного, столько же порядка, сколько и беспорядка – как посмотреть, как взглянуть. И вот на первый план выходит видение, сначала просто импрессия, впечатление. В театре Станиславского – это драматургия «настроения». Художник и обязан передать это настроение, т.е. упорядочивающее «видение». Сначала мимолетность восприятия, которое и есть прекрасное, пойманное чувствительнейшим инструментом, глазом и всеми чувствами художника, прибором, способным вибрировать на резонансной частоте мгновения. Это остановленное мгновение, прекрасную мимолетность художник и увековечивает. Но если бытие есть вечное исчезновение, становление, то упорядочивает это течение видение художника. Стало быть, в нем начало порядка. Того самого, неповторимого порядка, который в реальности вспыхнул и исчез. А на полотне он, подобно мотыльку юрского периода в капельке янтаря, стал вечен – навеки остановившимся мгновением. Но импрессия стала экспрессией, теперь не мгновение запечатлевается на полотне в художественном порядке, а художественный порядок вторгается в жизнь, конструирует новую реальность. Пропустим необходимые ступени. Мы не пишем феноменологию искусства. Мы о другом. О порядке и упорядочении. Переместив порядок целого и общего из объекта в субъект, превратив «наше» в «мое», вы и получили восхитительный, бесспорный, уникальнейший и омерзительнейший беспорядок. Вам хотелось заглянуть в бездну? Предупреждали же, еще во времена Леонида Андреева: «Будьте любезны, не читайте «Бездны»». Где же, в какой момент произошло превращение объективного в субъективное, субъективного в индивидуальное, индивидуального в оригинальное, оригинального в элитарное, элитарного в…дерьмо? Там, именно там, где «мое» выперло из разумного порядка вещей и встало впереди «нашего». Оставьте в стороне рекламные приемчики, жестикуляцию стиля, намеренные и точно рассчитанные непристойности, балаганный эпатаж и прочий «эксклюзив» постмодернизма – все, чем с давних пор пользуются зазывалы, снимите конфетную обертку. Внутри – самая суть. Какова она? Очень скоро поймете: вас зазывают в анатомический театр. Войди и увидишь: выпотрошенные трупы, вывернутые наружу «секреты», изнанка всех традиционных истин и ценностей, хаос разъятых органов, распавшихся форм – Герника философии и эстетики индивидуализма, последний акт его всемирно-исторической драмы, ее Эпилог. Воистину Theatrum philosophicum – анатомический театр философии. Нет, не «философский театр», даже не исповедь. Это – театр смерти, гибели иллюзий индивидуализма, его посмертная анатомия. Вытравив «наше», умертвили и «мое». Кривляющийся, подмигивающий, «подначивающий» стиль, вывернутые словечки, двусмысленности новояза, детские страшилки, мнимо мудреные, мозгодробительные парадоксы, ловко камуфлированные софизмы, симуляция мысли, извилистая, пресмыкающаяся логика…Здесь вы не найдете «ясности и отчетливости», благородной простоты классики. Здесь простота обряжается в сложность, здесь ряженая, «превращенная» простота. И все же она есть. Во всей поблескивающей неоновыми огоньками, обманчивой, мишурной, калейдоскопической сложности прячется простая мысль. Хаос слов и образов сам собой выстраивается в текст, в фосфоресцирующую надпись: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Но можно прочесть этот текст еще и так: «Мне отмщение, и аз воздам».
На углу улицы Горького (Тверской) и Проезда МХАТ (Камергерский пер.) – дом. Вход во двор через арку. Рядом с аркой большой градусник. В доме «под градусником» и жил Эвальд. Здесь пространство моего времени, как у Эйнштейна, прогибалось под воздействием большой тяготеющей массы. Все мыслящее, по крайней мере в философии, скатывалось в эту гравитационную «ямку», к нему, к Ильенкову. Познакомились мы в 1954 году, когда, будучи на третьем курсе философского факультета МГУ, я написал курсовую работу о диалектике единичного, особенного и всеобщего в "Капитале" Маркса. Написал и даже перепечатал, полагая, видимо, что у творения этого будет некоторый круг читателей. Это была дубовая, местами, думаю, совсем нелепая самоделка, наивная попытка голыми руками расщепить гранитную глыбу. (Решился на это потому, что еще школьником нашел в сундуке моей образованной тети пятый том Гегеля, "Науку логики". Раскрыл и обомлел: все вроде бы по-русски, а понять ровным счетом ничего нельзя. Потом уже был "Капитал", первая глава. Тут немного полегче: топор - сюртук, деньги - товар. Так что в университете я уже считал себя немного подготовленным). Пишу об этом вот почему. Не я один, мы все тогда не имели школы, не знали подходов, действовали по схеме: вот текст, вот моя голова, начнем, пожалуй. Учили нас в ту пору разные люди, поистине " чему-нибудь и как-нибудь", были среди них и неплохие преподаватели, были и знатоки, но Учителя не было. Речь не об учителе-педагоге в тривиальном смысле, а о примере, образце, об учителе, способном жить в философии. (Психологам было легче: там были А.Н. Леонтьев, П.Я. Гальперин, Р.А. Лурия). О домарксовской философии говорили отстраненно: того не понял, до этого не дошел, тут остановился... Ну а "диамат" с "истматом" - пустыня безжизненная. Гена Гусев (ныне зам. главного редактора «Нашего современника») сказал на одном бунтарском собрании, обращаясь к руководству факультета: «Ведь это факт, что к третьему курсу студент обгоняет преподавателя». Наверное, он пересолил, но справедливо то, что наши учителя уже не стремились ни к чему, а мы-то хотели большего. (Один профессор, руководитель моей следующей курсовой, посвященной ранним философским работам Маркса, возмутился тем, что я писал главным образом об отчуждении: "Но ведь Маркс тогда еще не был марксистом!" Маркса тогда, как нередко и сейчас, изучали по «Краткому курсу истории ВКП(б)», а чаще по комиксам, состряпанным сталинскими орлами-академиками). «Большее» мы получили, когда преподавать стали В.И. Коровиков и Э.В. Ильенков. В них-то мы и почуяли учителей. Затем скандальная дискуссия о предмете философии - и все перевернулось вверх дном. (Поговаривали, что к двухсотлетнему юбилею Университету именно поэтому дали только Трудовое Красное Знамя, а не орден Ленина. Может быть это и не так, но шум-то был действительно большой). Кому-то из аспирантов показалось, что в моей самоделке о единичном и всеобщем что-то есть, и трактат передали Эвальду. Тот спросил: "А он что, тоже аристократ духа?", на что, видимо, получил положительный ответ. Надо сказать, что вот это "аристократ духа" он конечно поставил в кавычки. Так что это «неоднозначно». Не так, как Коровиков, но довольно нередко он бывал ироничен. Недели через две мы встретились, познакомились, устроились во дворе факультета (тогда он располагался еще на Моховой) и Эвальд стал листать мой трактат, сверяясь со своими карандашными пометками на полях. Потом моя курсовая ходила по факультету именно из-за этих пометок. |