Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века





НазваниеУчебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века
страница10/11
Дата публикации13.09.2014
Размер1.84 Mb.
ТипУчебно-методический комплекс
100-bal.ru > Литература > Учебно-методический комплекс
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

Экология души
Второй новеллистический цикл Астафьева «Царь-рыба» увидел свет в 1976 году. Здесь, в отличие от «Последнего поклона», писатель обраща­ется к другой первооснове человеческого существования — к связи «Че­ловек и Природа». Причем эта связь интересует автора в нравственно-фи­лософском аспекте: в том, что еще Есенин называл «узловой завязью человека с миром природы», Астафьев ищет ключ к объяснению нравствен­ных достоинств и нравственных пороков личности, отношение к природе выступает в качестве «выверки» духовной состоятельности личности.

«Царь-рыба» имеет жанровое обозначение «повествование в расска­зах». Тем самым автор намеренно ориентировал своих читателей на то, что перед ними цикл, а значит, художественное единство здесь органи­зуется не столько сюжетом или устойчивой системой характеров (как это бывает в повести или романе), сколько иными «скрепами». И в цик­лических жанрах именно «скрепы» несут очень существенную концеп­туальную нагрузку. Каковы же эти «скрепы»?

Прежде всего, в «Царь-рыбе» есть единое и цельное художествен­ное пространство — действие каждого из рассказов происходит на одном из многочисленных притоков Енисея. А Енисей — «река жизни», так он и назван в книге. «Река жизни» — емкий образ, уходящий корня­ми в мифологическое сознание: у некоторых древних образ «река жиз­ни», как «древо жизни» у других народов, был наглядно-зримым воп­лощением всего устройства бытия, всех начал и концов, всего земного, небесного и подземного, то есть целой «космографией».

Такое, возвращающее современного читателя к космогоническим первоначалам, представление о единстве всего сущего в «Царь-рыбе» реализуется через принцип ассоциаций между человеком и природой. Этот принцип выступает универсальным конструктом образного мира произведения: вся структура образов, начиная от образов персонажей и кончая сравнениями и метафорами, выдержана у Астафьева от нача­ла до конца в одном ключе — человека он видит через природу, а при­роду через человека.

Так, ребенок ассоциируется у Астафьева с зеленым листком, кото­рый «прикреплялся к древу жизни коротеньким стерженьком», а смерть старого человека вызывает ассоциацию с тем, как «падают в старом бору перестоялые сосны, с тяжелым хрустом и долгим выдохом». А образ матери и ребенка превращается под пером Астафьева в образ Древа, питающего свой Росток:

«Вздрогнув поначалу от жадно, по-зверушечьи давнувших десен, заранее напрягшись в ожидании боли, мать почувствовала ребристое, горячее небо младенца, распускалась всеми ветвями и кореньями свое­го тела, гнала по ним капли живительного молока, и по раскрытой поч­ке сосца оно переливалось в такой гибкий, живой, родной росточек».

Зато о речке Опарихе автор говорит так: «Синенькая жилка, трепе­щущая на виске земли». А другую, шумную речушку он напрямую срав­нивает с человеком: «Бедовый, пьяный, словно новобранец с разорван­ной на груди рубахой, урча, внаклон катился поток к Нижней Тунгуске, падая в ее мягкие материнские объятия». Этих метафор и сравнений, ярких, неожиданных, щемящих и смешливых, но всегда ведущих к фи- ] лософскому ядру книги, в «Царь-рыбе» очень и очень много. Подобные ассоциации, становясь принципом поэтики, по существу, вскрывают главную, исходную позицию автора. Астафьев напоминает нам, что человек и природа есть единое целое, что все мы — порождение при­роды, ее часть, и, хотим или не хотим, находимся вместе с законами, изобретенными родом людским, под властью законов куда более могу­щественных и непреодолимых — законов природы. И поэтому самое отношение человека и природы Астафьев предлагает рассматривать как отношение родственное, как отношение между матерью и ее детьми.

Отсюда и пафос, которым окрашена вся «Царь-рыба». Астафьев выстраивает целую цепь рассказов о браконьерах, причем браконьерах разного порядка: на первом плане здесь браконьеры из поселка Чуш, «чушанцы», которые буквально грабят родную реку, безжалостно травят ее; но есть и Гога Герцев — браконьер, который вытаптывает души встречающихся ему на пути одиноких женщин; наконец, браконьерами автор считает и тех чиновников государственного масштаба, которые так спроектировали и построили на Енисее плотину, что загноили ве­ликую сибирскую реку.

Дидактизм, который всегда в той или иной мере присутствовал в астафьевских произведениях, в «Царь-рыбе» выступает с наибольшей очевидностью. Собственно, те самые «скрепы», которые обеспечивают цельность «Царь-рыбы» как цикла, становятся наиболее значимыми но­сителями дидактического пафоса. Так, дидактика выражается, прежде всего, в однотипности сюжетной логики всех рассказов о попрании че­ловеком природы — каждый из них обязательно завершается нравствен­ным наказанием браконьера. Жестокого, злобного Командора постигает трагический удар судьбы: его любимицу-дочку Тайку задавил шофер — «сухопутный браконьер», «нажравшись бормотухи» («У Золотой Карги»). А Грохотало, «мякинное брюхо» и неудержимый рвач, наказуется в чис­то гротескном, буффонадном виде: ослепленный удачей, он хвастает пой­манным осетром перед человеком, который оказывается... инспектором рыбнадзора («Рыбак Грохотало»). Наказание неминуемо настигает чело­века даже за давние злодеяния — таков смысл кульминационного рас­сказа из первой части цикла, давшего название всей книге. Сюжет о том, как наиболее осмотрительный и вроде бы самый порядочный из брако­ньеров Игнатьич был стянут в воду гигантской рыбой, приобретает не­кий мистико-символический смысл: оказавшись в пучине, превратившись в пленника собственной добычи, почти прощаясь с жизнью, Игнатьич вспоминает давнее свое преступление — как он еще безусым парнем, «молокососом», пакостно отомстил своей «изменщице», Глашке Кукли-ной, и навсегда опустошил ее душу. И то, что с ним сейчас произошло, сам Игнатьич воспринимает как божью кару: «Пробил крестный час, пришла пора отчитаться за грехи...».

Авторская дидактика выражается и в соположении рассказов, входя­щих в цикл. Не случайно по контрасту с первой частью, которую целиком заняли браконьеры из поселка Чуш, зверствующие на родной реке, во вто­рой части книги на центральное место вышел Акимка, который духовно сращен с природой-матушкой. Его образ дается в параллели с «красногу­бым северным цветком», причем аналогия проводится через тщательную изобразительную конкретизацию: «Вместо листьев у цветка были крылыш­ки, тоже мохнатый, точно куржаком охваченный, стебелек подпирал ча­шечку цветка, в чашечке мерцала тоненькая, прозрачная ледышка». (Вид­но, не шибко сладким было детство у этих северных цинготных Акимок, да все равно — детство.) И рядом с Акимом появляются и другие персона­жи, что, как могут, пекутся о родной земле, сострадают ее бедам. А начи­нается вторая часть рассказом «Уха на Боганиде», где рисуется своего рода нравственная утопия. Боганида—это крохотный рыбацкий поселок, «с десяток кособоких, до зольной плоти выветренных избушек», а вот между его обитателями: изувеченным войной приемщиком рыбы Кирягой-дере-вягой, бабами-резальщицами, детишками — существует какая-то особая добрая приязнь, прикрываемая грубоватым юмором или вроде бы серди­той воркотней. Апофеозом же этой утопической этологии становится ри­туал — с первого бригадного улова «кормить всех ребят без разбору рыбацкой ухой». Автор обстоятельно, смакуя каждую подробность, опи­сывает, как встречают боганидские ребятишки лодки с грузом, как помо­гают рыбакам, и те их не то что не прогоняют, а «даже самые лютые, нелюдимые мужики на боганидском миру проникались благодушием, милостивым настроением, возвышающим их в собственных глазах», как совершается процесс приготовления ухи. И, наконец, «венец всех днев­ных свершений и забот — вечерняя трапеза, святая, благостная», когда за общим артельным столом рядом с чужими отцами сидят чужие дети и согласно, дружно едят уху из общего котла. Эта картина есть зримое воплощение авторского идеала — единения людей, разумно живущих в сообществе, в ладу с природой и между собой.

Наконец, дидактический пафос в «Царь-рыбе» выражается непо­средственно — через лирические медитации Автора, выступающего в роли героя-повествователя. Так, в рассказе «Капля», который стоит в начале цикла, большая лирическая медитация начинается с такого по­этического наблюдения:

«На заостренном конце продолговатого ивового листа набухла, созрела продолговатая капля и, тяжелой силой налитая, замерла, боясь обрушить мир своим падением. И я замер <...>,,Не падай! Не падай!" — заклинал я, просил, молил, кожей и сердцем внимая покою, скрытому в себе и в мире».

И вид этой капли, замершей на кончике ивового листа, вызывает целый поток переживаний Автора — мысли о хрупкости и трепетности самой жизни, тревогу за судьбы наших детей, которые рано или поздно «останут­ся одни, сами с собой и с этим прекраснейшим и грозным миром», и душа его «наполнила все вокруг беспокойством, недоверием, ожиданием беды».

Именно в лирических медитациях Автора, в его взволнованных переживаниях то, что происходит здесь и сейчас, в социальной и быто­вой сферах, переводится в масштабы вечности, соотносится с велики­ми и суровыми законами бытия, окрашиваясь в экзистенциальные тона 6.

Однако, в принципе, дидактизм в искусстве выступает наружу, как правило, тогда, когда художественная реальность, воссозданная авто­ром, не обладает энергией саморазвития. А это значит, что «всеобщая связь явлений» еще не видна. На таких фазах литературного процесса оказывается востребованной форма цикла, ибо в ней удается запе­чатлеть мозаику жизни, а вот скрепить ее в единую картину мира можно только архитектонически: посредством монтажа, при помощи весьма условных — риторических или чисто фабульных приемов (не случайно в ряде последующих изданий «Царь-рыбы» Астафьев пе­реставлял местами рассказы, а некоторые даже исключал)7. Все это свидетельствует о гипотетичности концепции произведения и об умо­зрительности предлагаемых автором рецептов.

Сам писатель рассказывал, с каким трудом у него «выстраивалась» «Царь-рыба»:

«Не знаю, что тому причиной, может быть, стихия материала, ко­торого так много скопилось в душе и памяти, что я чувствовал себя буквально им задавленным и напряженно искал форму произведе­ния, которая вместила бы в себя как можно больше содержания, то есть поглотила бы хоть часть материала и тех мук, что происхо­дили в душе. Причем все это делалось в процессе работы над кни­гой, так сказать, на ходу, и потому делалось с большим трудом» [кур­сив мой. — Н. Л.]8.

В этих поисках формы, которая бы соединяла всю мозаику рас­сказов в единое целое, выражали себя муки мысли, пытающей мир, старающейся постигнуть справедливый закон жизни человека на зем­ле. Не случайно на последних страницах «Царь-рыбы» Автор обра­щается за помощью к вековой мудрости, запечатленной в Священ­ной книге человечества: «Всему свой час, и время всякому делу под небесами. Время родиться и время умирать. <...> Время войне и вре­мя миру». Но эти уравновешивающие все и вся афоризмы Екклезиаста тоже не утешают, и кончается «Царь-рыба» трагическим вопрошанием Автора: «Так что же я ищу, отчего я мучаюсь, почему, зачем? — нет мне ответа».

Искомая гармония между человеком и природой, внутри самого на­родного «мира» не наступила. Да и наступит ли когда-нибудь?
----------------------------

6 Впоследствии, спустя многие годы, именно экзистенциальную проблематику Ас­тафьев выставил на первое место в своей книге. «Вот в моей „Царь-рыбе" вдруг нащу­пали тему экологии. Да какая же она экологическая! Это книга об одиночестве челове­ка, и большинство любой литературы — нашей и американской — она вся об одиночестве человека», — заявил он на страницах «Литературной газеты» (2 июля 1997 г.) в статье, которая вышла под заголовком «Человек к концу века стал еще более одиноким». Беря во внимание это высказывание, нельзя не учитывать того, что оно несет на себе печать позднейших реакций писателя.
7 Свидетельством того, что с началом семидесятых годов цикл рассказов стал «фор­мой времени», служит появление таких ярких произведений, как «Плотницкие рас­сказы» (1968) В.Белова, «Оранжевый табун» (1968) Г. Матевосяна, «Переулки моего детства» (1969) Ю.Нагибина, «Моя тихая родина» (1978) А.Филипповича, «След рыси» (1979) Н.Никонова.

8 Астафьев В. Память сердца//Литературная газета. — 1978. — 15 ноября. — С. 7.
Лад и разлад
Однако проблема лада и разлада продолжает оставаться са­мой «болевой» точкой в размышлениях Виктора Астафьева о своем народе. С наибольшей остротой писатель поставил ее в двух, почти од­новременно созданных произведениях — в рассказе «Жизнь прожить», который увидел свет в сентябрьской книжке «Нового мира» за 1985 год, и в романе «Печальный детектив», напечатанном в январском номере журнала «Октябрь» за 1986 год.

В сущности, рассказ «Жизнь прожить» — это завершение линии «монументального рассказа», начатой еще в 1950-е годы шолоховской «Судьбой человека». Эпическая монументальность здесь сохранилась — вся жизнь человека из народа и в гуще общенародной истории дана как на ладони. Но вот эпического величанья героя и его судьбы совсем нет. Ибо само содержание понятия «лад» открывается вовсе не с идилли­ческой стороны.

Автор чуть ли не с первых строк предупреждает читателя:

«Ивана Тихоновича лихая сторона жизни миновала. И все у него в смыс­ле биографии в полном порядке. Однако тоже есть чего вспомянуть, есть чем попеть и поплакать. И старость он заслужил себе спокойную».

Но как выслушаешь всю его исповедь: и про то, как с десяти лет сиро­той остался, и как «натужно и недружно жили» в семье Сысолятиных, которая приютила сироту, и про войну, про один только бой у местечка Оринина в Прикарпатье, и про послевоенную службу на енисейских ба­кенах в окружении надсаженных в тылу да вымолоченных на фронте людей, то слова о том, что «Ивана Тихоновича лихая сторона жизни ми­новала», покажутся горько-ироническими. И напрасно. Все ведь позна­ется в сравнении. Раз в тридцатые он годы не познал власть формулы «сын за отца не отвечает», а в сорок пятом вернулся домой при своих собственных ногах и руках, — значит, и впрямь его «лихая сторона жиз­ни миновала». Но каков стандарт-то! Какой же она была, эта обыкновен­ная, общепринятая норма народной жизни! Вот о чем с действительно горькой, но не иронией, а печалью напоминает Виктор Астафьев.

Как такое выдержать? До лада ли при таком стандарте повсед­невности? Тут уж куда больше оснований для разлада, для всеобще­го безразличия и взаимной ожесточенности. Для обозначения этого уклада народной жизни, который в «Последнем поклоне» назывался «на растатур», Астафьев в этом рассказе нашел другое, не менее хле­сткое деревенское слово «вразнопляс». «Вразнопляс» — это разоб­щенность в самой неделимой «молекуле» общества, в семье, «враз­нопляс» — это вечно пьяный папуля Костинтин, что детей своих родимых видел «только исключительно по праздникам», это и бабка Сысолятиха-Шопотница, что для облегчения жизни семьи принялась сводить со свету новорожденного внука...

Там, где все идет «вразнопляс», личность может либо расплыться в податливый кисель, либо ожесточиться до каменной бесчувственно­сти. Ведь такое чуть было не случилось и с Иваном Заплатиным, когда он мальчишкой оказался в доме с бабкой Сысолятихой. «И вот стал я замечать за собой, что трусливый и подлый делаюсь, — вспо­минает Иван Тихонович, — ...стыдно вспомнить, доносы на братьев и сестер учинял, те меня, конечно, лупить, дак я на убогую Дарью бочку катить примуся, поклепы и напраслину на нее возводил...» Да и потом, уже в зрелые годы, случалось, поддавался Иван Тихо­нович соблазну пожить «вразнопляс»: то, вернувшись с фронта, они с братишкой «от вольности попивать начали» да вовсю весе­литься в условиях изобилия женского пола, а потом Ивана Тихоно­вича побродяжничать поманило, «и стал бы я бичом отпетым», — признается он.

А почему же не стал он «бичом отпетым», как не стал ни «тюрем­ным поднарником», ни «полномошнои шестеркой», хотя все это ему очень даже реально угрожало? Что внесло или, точнее, — что каждый раз вносило лад в душу Ивана Заплатина, что вновь помогало налажи­вать отношения с людьми, с миром?

Ответ — в сюжете рассказа, в сцеплении событий и поступков, из ко­торых выстраивается судьба Ивана Тихоновича. Вот, приспосаблива­ясь к «разноплясу», едва не исподличался малец-сирота, а не испод­личался оттого, что Лелька, тетка крестная, вовремя спохватилась и «наотдаль от дома и от стариков Сысолятиных... на зимовку в брига­ду шуганула» Ивана. А потом является на свет не очень-то желанный пятый братик Борька, бабка его травит и студит, а остальные Сысоля-тины обороняют, как могут. И вот что получается из этого: «Спасенье его, борьба за Борькино здоровье, заботы об ем как-то незаметно спло­тили наши ряды, всю из нас скверну выжали, всю нашу мелочность и злость обесценили, силы наши удвоили...»

Вот ведь когда кончилось житье «вразнопляс» и когда в Лелькиной семье стал лад налаживаться. Это очень важная, поворотная веха в судьбе Ивана Заплатина, это первый для него урок самосознания, рубеж от­счета дальнейших поступков.

И далее, с какими бы соблазнами ни встречался Иван Заплатин, в ка­кие бы передряги ни попадал, всегда тревога за родных, чувство забо­ты о них удерживают его от срыва, а то и возвращают из начатого было «разнопляса». И не один ведь Иван Тихонович одной заботой о другом свою душу в порядке содержит, не один он на этой заботе и любви строит свой лад с человечеством. А крестная тетка Лелька, что «для всех и нянь­ка, и генерал»? А убогая Дарья, что в войну «приняла к себе раненого инвалида без ног»? А вовсе еще девчонка Лилька, что после гибели матери тащит весь сысолятинский дом на себе? А Татьяна, которая за­была все свои обиды, когда увидела, что Иван пропадает?

Выходит, таков универсальный закон, лежащий в основе лада? Это вечный груз, вечная, без роздыху тревога, — помогать, вытаскивать, спасать, жалеть. Не случайно многие герои рассказа «Жизнь прожить» не живут, а «ломят», как Дарья, они «надорванные», как Татьяна, и в гла­зах у них надсада, как у Лильки. Но как ни трудно соглашаться с неуют­ной, беспокоящей концепцией Астафьева, однако простая и драмати­ческая жизнь Ивана Тихоновича Заплатина, судьбы его родных и близких убеждают: настоящий, не утопический лад, лад земной, достигался ти­таническими усилиями тех, кто, не жалея сердца своего, растрачивал себя на заботу о других.

Астафьев идет дальше, он утверждает: чем горше испытания, чем тревожнее угроза для жизни, тем прочнее вяжутся узы лада. Что ж, ис­тория нашей страны хранит в себе достаточно страниц, которые могут подтвердить эту идею писателя. Но неужто лад на Руси может держать­ся только ценою надсады самых чутких и добрых людей? Неужели нам нужна только большая беда, напасть какая-то, чтоб мы, преодолевая мелочные раздоры, соединялись в единое, дружное и теплое, целое, которое никто и никогда не смог победить?

Такая печальная и горькая концепция лада обретает особую убеди­тельность благодаря эмоциональной атмосфере, разлитой по всему рас­сказу. Эта атмосфера связана с образом Енисея, на берегах которого протекает жизнь Ивана Тихоновича и его родовы. «Анисей-батюшка», «Анисеюшко», как его величают в рассказе, это река жизни, которая символизирует творящую силу бытия — дарует героев ни с чем не срав­нимым счастьем земного существования и неотвратимо поглощает их в своих глубинах. Образ «Анисея» служит постоянным напоминанием о жестоком роке, в свете которого лад предстает как необходимая, есте­ственная и единственная возможность разумного общежития всех лю­дей на земле.
Но, вскрыв трагическую «подоснову» лада, представив воочию ту непомерную цену, которую платят добрые люди за установление хоть ненадолго какого-никакого равновесия в социуме, писатель не мог не встать перед вопросом: отчего же в народном мире берется разлад, что его порождает? Об этом Астафьев раздумывает в «Печальном детекти­ве». Сам автор назвал его романом, но роман этот необычен — его струк­тура образована сплавом беллетристики и публицистики. Факты, а точ­нее — грубо натуралистические образы современной повседневности, здесь служат пищей для публицистических размышлений автора-пове­ствователя, который старается заразить своим чувством читателя, вов­лечь его в круг волнующих его проблем, сделать своим единомышлен­ником. И действительно, текст «Печального детектива» сработан так, что читатель ввергается в неявный диалог с автором-повествователем. И анализ этого произведения приходится вести через вскрытие предполагаемого («запроектированного» в тексте) диалога между Автором-повествователем и потенциальным читателем.

«Криком изболевшейся души» назвал Василь Быков это произведе­ние Астафьева. И действительно, факты жестокости, насилия, зверства, оголтелого хамства, наглого сумасбродства, подлого самодовольства, собранные главным героем романа, оперуполномоченным Леонидом Сошниным, заставляют автора-повествователя, что называется, возопить:

«...Отчего русские люди извечно жалостливы к арестантам и зача­стую равнодушны к себе, к соседу — инвалиду войны и труда? Готовы последний кусок отдать осужденному, костолому и кровопускателю, ото­брать у милиции злостного, только что бушевавшего хулигана, коему за­ломили руки, и ненавидеть соквартиранта за то, что он забывает выклю­чить свет в туалете, дойти в битве за свет до той степени неприязни, что могут не подать воды ближнему, не торкнуться в его комнату...»

Хоть сам-то Астафьев ссылается на Ницше и Достоевского, пола­гая, что они еще столетие назад «почти достали до гнилой утробы че­ловека», однако, по его мнению, смещение нравственных критериев произошло именно в то время, которое официально называлось «раз­витым социализмом»: «Беззаконие и закон для некоторых мудрецов размыли дамбу, воссоединились и хлынули единой волной на ошелом­ленных людей, растерянно и обреченно ждущих своей участи».

Вольно или невольно напрашивается вопрос: почему такое произош­ло в 1970-1980-е годы? Какие общественные процессы спровоцирова­ли расшатывание моральных устоев?

На этот вопрос Астафьев, в общем-то никогда не уходящий от пря­мых публицистических ответов, если они у него есть, не дает прямого ответа. Может быть, ответ— в той атмосфере печали особого рода, печали, если можно так сказать «бытийной», окутывающей весь дис­курс, вобравший в себя весь хлам уголовной хроники, весь мусор быта и нравов провинциального русского города Вейска. Это атмосфера, не­назойливо заставляющая задумываться о коротком сроке человека на земле, о хрупкости его оболочки, о ранимости души, о необходимо­сти сострадания и сочувствия. Словом, это та самая атмосфера, кото­рая в рассказе «Жизнь прожить» была связана с образом Енисея. В «Пе­чальном детективе» нет такого цельного образа-лейтмотива, но из отдельных подробностей, деталей, словно бы вскользь брошенных фраз складывается такая эмоциональная атмосфера, в которой все, что так или иначе посягает на человеческую жизнь, небрежничает ею, ее ма­лыми и большими радостями, предстает нравственно и эстетически не­лепым, а то и отвратительным, низменным, подлым.

В рассказе «Жизнь прожить» многочисленная Лелькина орава вы­стояла оттого, что в трудную годину все крепко схватились дружка за дружку. И в «Печальном детективе» та же, только по-иному реализо­ванная идея: уж на что грешны, несуразны в поведении и поступках тетя Граня и Лавря-казак, бабка Тутышиха и Чича-кочегар, а все же в них, в отличие от сытых провинциальных снобов Пестеревых или от умею­щей жить милицейско-ресторанной четы Лободы, есть та частица лада, те осколки сердечной отзывчивости и остатки теплоты, которые хра­нятся с тех времен, «когда надо было не только держаться вместе, но вме­сте и исхитряться, чтоб выстоять».

Значит, — если следовать логике автора «Печального детектива» — идея лада родилась на почве горькой нужды? Как идея спасения чело­века от голода и холода посредством союза с другими столь же беспо­мощными перед лицом голодной смерти людьми? Союз этот мог дер­жаться лишь на подавлении человеком в себе «зверя», на подчинении своих желаний законам взаимопомощи и сострадания. Совершенна или несовершенна была эта нравственная система — иной вопрос. Но как некая высокая, идеальная норма отношений человека и общества она была, конечно же, благотворна. А что же случилось с нею в относи­тельно благополучные годы? Почему она зашаталась? Уж не потому ли, что страх голода, бездомья, разутости и раздетости, на котором дер­жалась прежняя идея лада, постепенно растаял?

А в кого же превращается человек, с плеч которого спал вечный страх за завтрашний кусок хлеба, которого уже не связывает чувство долга перед теми, с кем в союзе и взаимопомощи удавалось перемогать нуж­ду, который не нагружен никакими другими, столь же жизненно необ­ходимыми обязанностями перед другими людьми?

В сытого хама он превращается — говорит Астафьев. Известно, что «зверь» в человеке просыпается, когда голодный желудок вырывается из-под узды рассудка. (Об этом страшном явлении напомнили в «Блокад­ной книге» А. Адамович и Д. Гранин.) Но вот почему проснулся «зверь» в тех четырех парнях, что изнасиловали старую тетю Граню, в добром молодце, который «заколол мимоходом трех человек», в том пэтэушни­ке, что упорно разбивал голову молодой беременной женщине, в пьяном «орле» с Крайнего Севера, который покатался на самосвале, угробив при этом молодую мать с ребенком и еще четверых подвернувшихся на пути людей? В этих фактах, приведенных в «Печальном детективе», по­трясает бескорыстие содеянного. Страшно, дико звучит, но ведь прав­да! Ибо измывались и убивали не с голодухи, не от разутости-раздето-сти, не от несправедливости и унижений, а просто так.

«Зверина, — говорит Астафьев, — рождается чаще всего покорно­стью нашей, безответственностью, безалаберностью». И в самом деле, покорность и безответственность — две стороны одной медали, а беза­лаберность — их прямое следствие. Покорность порабощает душу, ли­шает ее воли. А освобождение от ответственности разлагает душу, при­водит к атрофии совести. Так что и для старинного холопа, и для современного хама закон жизни один, тот, о котором с горечью напом­нил В. Астафьев, — для них «жить, будто вниз по реке плыть!».

Но диалогизм публицистического дискурса направлен не только в од­ну сторону — от автора к читателю, у него обнаруживается и противо­положный вектор — от читателя к автору. Ведь те картины, которые пластически воссозданы на страницах «Печального детектива», уже входят в память читателя, и тот начинает самостоятельно соотносить их со словом Автора. И порой у читателя может возникать несогласие с его рацеями. Так, из памяти читателя, которого Автор старался про­нять своими очень душевными словами про мужа и жену, не могут ис­чезнуть сцены семейной жизни, в большом числе явленные на страни­цах «Печального детектива»: как Чича-кочегар с лопатой наперевес устраивал «физкультуру» тете Гране вокруг котельной, а железнодорож­ный обходчик Адам Зудин гонялся за своей благоприобретенной Евой «с ломом и путевым молотком», как добрейший Маркел Тихоныч в по­рядке воспитания батожком «вытянул по широкой спине» свою горлас­тую Евстолию Сергеевну, как, наконец, оперуполномоченный Сошнин, гуманист и писатель, заученным болевым приемом усаживал на пол свою супругу Лерку, изливающую потоки брани. Как только читатель вспомнит это, так все душевные слова автора насчет семейного лада покажутся в лучшем случае декламацией. Тут куда более явственно вы­ступает мысль о спасительной силе порядка, порядка любой ценой, без всяких там «интеллигентских штучек». Если даже в семье порядок порой устанавливается лишь посредством «батожка» или милицейско­го приема, то уж по отношению ко всяким там подонкам из-под лестни­цы или пьяным молодцам на «КамАЗах» управа нужна крутая. Такова объективная логика «Печального детектива».

И все же то, что «сказалось» в «Печальном детективе», несколько от­личается от того, что публицистически декларирует автор. Да, в его пря­мом слове порой проскальзывает тоска по не очень забытому старому «порядку». А вот в его голосе, в интонациях, в эмоциональном накале столько душевной отзывчивости, столько сердечной боли, столько сер­дечной заботы о земле родной и людях на ней, слышится нечто иное, а именно чувство новой ответственности — ответственности челове­ка, проникшегося самосознанием хранителя и защитника жизни.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

Похожие:

Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconУчебно-методический комплекс Учебной дисциплины «История зарубежной философии»
Цели курса: познакомить студентов с философскими идеями второй половины 19 века и начала 20 века, которые позволяют не только осознать...
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconЦикл стихотворений в прозе как автопсихологическая форма
Автопсихологизм стихотворений в прозе состоит в напряженных отношениях лирического «я», в котором читатель опознает автора произведений...
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconУчебно-методический комплекс дисциплины история отечественной литературы
Русская литература ХХ века. Понятие культуры и литературы «серебряного века». Основные направления, поиски в области художественной...
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconФгбоу впо «Марийский государственный университет» Факультет филологии и журналистики утверждаю
Учебная дисциплина: б 17 актуальные проблемы русской литературы второй половины ХХ века
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconРабочая учебная программа по дисциплине История русской литературы 2-й половины 20 века

Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconУчебно-методический комплекс по дисциплине дпп. Р. 02 «История стран...
Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего профессионального образования "Московский государственный...
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconУчебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 02 «Внешняя политика...
Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего профессионального образования "Московский государственный...
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconРеферат По литературе «Цинковые мальчики»
«Тенденции литературного развития 2й половины 1980-1990х и жанрообразовательные процессы в современной русской прозе». Мамедов Т....
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconУчебник по русской литературе второй половины 19 века для 10 класса....
Рассмотрена и рекомендована к утверждению на заседании методического объединения учителей
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconЫй план учебного предмета «Литература»
Знать основные темы и проблемы русской литературы 19 века, основные произведения писателей русской литературы первой половины 19...
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconУчебно-методический комплекс по дисциплине «Культурология. Философия и теория культуры»
Культурология: Учебно-методический комплекс для студентов очного отделения факультета русской филологии/ Автор- составитель Статкевич...
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconУчебно-методический комплекс дисциплины русская литература первой...
Государственное образовательное учреждение высшего профессионального образования города Москвы
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconСеминар по современной журналистике
Классицизм, сентиментализм и романтизм в русской литературе. Становление реализма в русской и мировой литературе. Жанровое богатство...
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconТема «Условия плавания тел» (14 урок по теме)
Классицизм, сентиментализм и романтизм в русской литературе. Становление реализма в русской и мировой литературе. Жанровое богатство...
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века iconУрок математики в 5В классе моу «сош №124»
Классицизм, сентиментализм и романтизм в русской литературе. Становление реализма в русской и мировой литературе. Жанровое богатство...
Учебно-методический комплекс по дисциплине дпп. В. 04 Проблема автора в русской прозе второй половины ХХ века icon1. Какое литературное направление господствовало в литературе второй половины 19 века?



Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
100-bal.ru
Поиск